Тайна на дне колодца
Шрифт:
— Ну, “куда, куда”! Я мамку ищу.
— А где твоя мамка?
— Вот чудак! Если бы я знал где, зачем бы искал? А у тебя есть мать?
— Есть.
— Ну? — искренне удивился он. — Почему же ты не поедешь к ней?
— Я и хотел, да на билет не хватило денег, — ответил я.
— А это далеко?
— Двадцать пять верст.
— А двадцать пять верст — это много?
Видно было, что в счете он не особенно силен: небось и до десяти не сосчитал бы. Я на секунду задумался, как попроще объяснить ему. Но тут снова заскрипела доска в
— Зеркай, пацаны, Кочан обрезков припер! — обрадованно сказал черноволосый мальчонка, сидевший рядом с Тонким.
Кочан сел у костра и, не сказав ни слова, развернул газету. В свертке оказались обрезки колбасы самых разных названий: чайной, любительской, краковской, кровяной, ветчинной. Тыкая пальцем в сторону каждого сидевшего у костра, Кочан пересчитал всех, не забыв ткнуть в грудь и себя, после чего разделил принесенные обрезки на пять частей и вручил каждому его порцию. Все, аппетитно чавкая, принялись уплетать колбасные обрезки с хлебом.
— Шамай, хорошие! — обратился тонкий ко мне.
Стараясь не думать, какой путь проделали и в каких руках побывали доставшиеся на мою долю обрезки, я тоже стал есть, постепенно приходя к мысли, что ко всему можно привыкнуть: нужно только стараться поменьше думать и не давать воли воображению.
Тонкий искоса поглядывал на меня, словно хотел узнать, нравится ли мне угощение. Потом сказал, кинув в мою сторону:
— Слышь, Кочан, у него мать есть.
Слово “мать” он произнес как-то уважительно или любовно, словно пропел: “Ма-а-ать!”
— Врё… — мотнул головой Кочан.
— Чтоб я так жил! — поклялся Тонкий. — Только она далеко: двадцать пять верст на поезде ехать.
— Олух царя небесного! — со снисходительным презрением ответил Кочан. — Если б у меня была мать, я бы двадцать пять раз по двадцать пять верст пехтурой протопал. Я бы топал, топал, топал, пока не упал. Понял?
— Понял, — послушно ответил Тонкий.
В это время я почувствовал, что кто-то залез мне в карман. Обернувшись, я увидел, что сидевший рядом черномазый, как и все остальные, парень (как его звали, не помню) вытащил торчавшую из моего кармана свернутую трубкой книжку.
— Что это у тебя? — спросил.
— Сам видишь, книжка.
— А-а… — протянул он, будто только теперь понял, что это книга.
— А для чего книги? — спросил тонкий.
Он, видимо, отличался любознательностью.
— Книги — это пища для ума. — начал я.
— Как это? — не понял Тонкий.
— Ну, что такое пища, знаешь?
— Ну, — развел Тонкий руками. — Пища — это такая шамовка.
— Пища — это всякая шамовка или еда, вот как хлеб или колбаса, — объяснил я. — Только хлеб, колбаса — это шамовка для желудка… Что такое желудок, знаешь?
— Это который у меня в пузе?
— Вот-вот. Хлеб, колбаса — это шамовка для желудка, который у тебя в пузе, а книга — это шамовка для ума, который у тебя тут. — Я постучал его пальцем по лбу. — Понял?
— Понял. А ты почитай… Или не можешь?
— Почему не могу? Только больно поздно!
— Читай, читай, все равно без дела сидим, — подхватил Кочан. — А надоешь, так скажем.
Я перелистал книжку, стараясь отыскать что-нибудь более доступное по возрасту и развитию моих слушателей. Выбрав рассказ “Зимовье на Студеной”, я начал читать им эту трогательную историю про старика, жившего в одиночестве на Севере, попутно стараясь объяснить, что такое Север и зимовье и почему на зимовье обоз приходит только раз в году, но они неохотно слушали мои объяснения, нетерпеливо махали руками, говоря:
— Ты читай! Читай дальше! Ну тебя!
Художественная ткань рассказа — магия слов — настолько захватывала их, что мои комментарии казались лишь досадной помехой.
Широко раскрыв глаза, приоткрыв рты, забыв все на свете, они жадно ловили слова писателя об огромной нечеловеческой дружбе простого, одинокого, всеми забытого старика и одинокой собаки, которую, как сказал писатель, старик любил гораздо больше, чем люди любят друг друга. И она его тоже любила. Уже я кончил рассказ, а ребята продолжали неподвижно сидеть у костра, будто окаменели. Они словно прислушивались к словам, которые уже улетели.
Куда?
Кто знает.
А может, и не улетели вовсе?
Может, остались в их душах.
Навсегда.
На всю жизнь.
Тот, который вытащил у меня из кармана книжку, покачал головой. Сказал:
— Стариком плохо быть.
— Да, — отозвался кто-то со вздохом.
И все вдруг опустили головы, словно отдавая последний поклон старику, ушедшему из этого странного мира, в котором мы все с вами живем.
— Молодым лучше быть. Вот как мы, — сказал Кочан.
— Да! — опять отозвался кто-то, как эхо.
Все сразу приободрились и, словно освободившись от придавившей их тяжести, подняли головы.
Тонкий осторожно тронул меня за локоть.
— Ты знаешь… — просительно сказал он. — Ты еще почитай.
— Да, да! — загомонили все вокруг. — Давай еще!
Я выбрал какой-то другой рассказ и начал читать. Некоторое время все молча слушали, но Кочан вдруг сказал с возмущением:
— Ты что? Ты это что читаешь?
— Ну, рассказ, — пожал я плечами, не понимая, чего он вдруг взъерепенился.
— А про что рассказ? Это же не про старика Елеску с Музгаркой.
— Про Елеску мы прочитали уже. А это другой рассказ.
— Не-е-т! — решительно протянул Кочан. — Ты про Елеску читай.
— Правда, читай про Елеску с собакой, — запросили все хором.
— Второй раз? — удивился я.
— Ну и что! Второй раз.
— Кто же это читает по два раза одно и то же!
— Ну ничего. Ну, а ты читай! Ничего! — слышались со всех сторон уговоры.
— Ладно, — развел я руками и принялся читать рассказ, как говорится, на “бис”.