Тайна расстрелянного генерала
Шрифт:
– Я тебе эту Настю не прощу!
– произнесла она, недобро блеснув глазами.
– А я тебе - катание на лодке, - зло ответил он.
Она остановилась, недоуменно подняв брови, словно хотела сказать: "И это известно?" Но промолчала.
7
Если в начале весны Надежда собиралась в Синево с душевным подъемом, то потом ее настроение переменилось. И вернулись они с Борисом в конце лета совсем чужими людьми.
Надин отец, не заметив перемены, по-прежнему не упускал случая кольнуть зятя. Но теперь, к удивлению своему, не встречал сопротивления дочери.
Несколько раз Надежда уходила из дома, ничего не говоря, и возвращалась за полночь. Соседи видели Бориса с другой девушкой, и Надежде тут же было доложено.
Намечающийся разрыв был вопросом времени или обстоятельств. И повод наконец нашелся. У отца пропал бинокль, восьмикратный, цейсовский. И он заподозрил в пропаже зятя. Разгорелся целый скандал: кто, где, когда был. Выяснения касались в основном Бориса.
Он стоял бледный, кусая губы. Только время от времени обращался к жене: "Надя, скажи!"
Но та глядела холодно и надменно, не прощала ему Настю. Она как бы не хотела вмешиваться. И все же сказала фразу, разделившую их на всю жизнь:
– Я верю папе.
В тот же вечер Борис собрал вещи и ушел.
* * *
Эта весть дошла до Михальцева только полтора года спустя. И он, неожиданно для себя, не только обрадовался, но и пожалел Бориса. Комбриг Васильев всегда считался правильным человеком. Можно было представить, как он требовал того же от жены, дочери и, наверное, в первую очередь от зятя. А Борис оказался крепким орешком. И на Надины слезы не посмотрел, укатил в Мурманск и вроде бы завербовался матросом на северный рыболовный флот. Это после теплой Надиной постели, в обеспеченной комбриговской семье... Смех, да и только.
8
На сейнере Борис работал простым матросом. И в этом заключалось спасение. Если бы не встретился с Максимычем, старпомом крошечной "Онеги", и тот не забрал бы его сразу в рейс, он бы не пережил предательства Надежды.
"Я верю папе..."
За пикшей ходили до Шпицбергена. Возле Гренландии видели китов.
Когда в середине ослепительно синего, слившегося с небом океана возникли гренландские киты, с водяными зонтиками и большими хвостами, Борис забыл про мокрый комбинезон, облепленный рыбьей чешуей, и почувствовал себя хозяином собственной жизни. По возвращении с путины молодых парней, не спрашивая, загребли в мореходку, готовившую подводников. Загребли без долгих уговоров и внушений. Но так, что каждый почувствовал себя спасителем Отечества.
Однажды решился - написал Надежде. Раскаиваясь и сожалея. Никакие случайные встречи не заменили ему Надину любовь. Адресовал конверт соседке, доброй старушке, чтобы передала лично в руки. Иначе Надин отец мог перехватить письмо и разыскать Бориса. А встреча с комбригом в новом, подневольном положении вовсе Бориса не устраивала.
Потом посылал конверты еще и еще, пока долгое, ледяное молчание Надежды не отрезвило его.
9
Гостевание у Клепы с чаепитием и леденцами оказалось как бы последним приветом забытому детству, который помог Михальцеву понять, как он обставил своих сверстников-однокашников, обошел их и превзошел по всем статьям. Клепа, наверное, угадывала в нем прежние черты, а он уже наутро был другой - подтянутый, собранный, с лихо закрученными на макушке волосами. Так он приноровился скрывать начавшую пробиваться лысину. Едва заметная улыбка проскальзывала в нужный момент. Ледяная или дружеская, это зависело от обстоятельств. Внешний вид и настрой его души определялись требованием службы. Он уже не был Серым, как в школе, заматерел, раздался в плечах. Лицо его сделалось шире, глаза круглее. От характера, жесткого и несговорчивого, а может, из-за мокрых губ, которые он вечно вытирал тыльной стороной ладони, к нему еще в училище прилипла кличка Жабыч.
Кабинет, который они с напарником занимали попеременно, не мог называться так в полном рабочем смысле. Это была узкая комната с низким потолком, чтобы труднее было дышать. Стены красили синей краской в стародавние времена. Но ядовитый запах до сих пор не выветрился. Хотя форточка в единственном зарешеченном окне никогда не закрывалась.
За год он привык здесь работать и после отпуска даже запах в кабинете показался привычным, родным. Начальник - капитан Струков - сразу загрузил его делами по самые уши. Войдя к себе и повесив фуражку на гвоздь, Михальцев крикнул дежурному коротко и повелительно:
– Приведите.
Тут начиналась его стихия, где не надо было притворяться добрым, умным, щедрым, догадливым или, напротив, злым, коварным, всезнающим. Эти свойства как бы подразумевались в той мере, в какой требовал долг.
Вошедший арестант был низковат. Большая лохматая голова как бы не соответствовала узким плечам, хотя щуплым и слабым его тоже нельзя было назвать. Бывший учитель и недавний директор комбината. Выдвиженец. Значит, выдвинули. Кому-то нужно было. А ведь учил, пророчествовал. Пример показывал. Чтобы, значит, все ему подражали. Взгляд настороженный, но еще спокойный и даже властный. Привык повелевать массами.
Наблюдения эти имели отношение к предстоящему допросу. Поэтому Михальцев фиксировал их быстро и точно. И в то же время думал с удивлением, что прежняя жизнь этих приходящих живьем и уходящих в небытие людей уже не имеет значения. Какая разница, кем он был? Профессор кислых щей, директор, колхозник... Кто его дома ждет? Внук? Сын? Жена? Теща? Теперь это все равно. Он вырван из той жизни. Навсегда. Десять лет без права переписки. То есть пулю в затылок. Объяснения последуют потом. Десять лет начиная с сегодняшнего дня - это такой бесконечный срок. Поди разбирайся потом! Нет уж, разбираться будут без нас. А теперь надо получить его подпись. С полным и безоговорочным признанием своей вины перед великим государством, перед партией. Перед идеей свободы, равенства, братства. В этом смысле, по мнению Михальцева, его следовательская работа была наиважнейшей из всех видов человеческой деятельности. Что такое свобода и братство, Жабыч плохо себе представлял. А вот идея всеобщего равенства ему очень нравилась. Главное тут - правильно поделить и уравнять. В этом своем стремлении Жабыч чувствовал себя частичкой огромной машины, надежным винтиком, беззаветным служителем, готовым положить живот за народное дело. Его иногда распирало от гордости, когда он сравнивал себя с арестантами. Он воображал их иногда жителями совсем другой, подземной обители. И это очень помогало ненавидеть их и не жалеть.
Можно было предположить, что этот лохматый будет трепыхаться, как пескарь на сковородке. Но песенка его спета. Его уже оговорили. Сперва один. Потом у другого вытребовали признание. Они прошлись по комбинату мелким бреднем. Так что в отношении свидетелей трудностей не предвиделось.
Надо заканчивать с ним быстрее, думал Михальцев, потому что начальник новое задание дал. Поступил донос из деревни Синево на какого-то тракториста. Будто советскую власть ругает. А донос от самого председателя-орденоносца. Не отмахнешься.
Повинуясь движению руки следователя, арестованный сел. Жабыч долго испытующе смотрел на него. Отеки под глазами. Синюшный цвет лица. В камере двадцать человек вместо восьми.
– Старший инженер комбината Семичастный показывает, что на майские праздники вы сказали, что скоро придут другие времена. Вы подтверждаете эти показания? И что вы имели в виду?
Глаза арестованного сощурились. На виске задергалась мелкая жилка. Однако ответ прозвучал с видимым спокойствием:
– Я не встречался на праздники с инженером Семичастным. И он не мог слышать, что я говорил.