Тайна силиконовой души
Шрифт:
– Поезжай с Богом. И не бойся ничего. Все образуется, доча.
Только в гостинице Клавдия посмотрела в пакет: он был полон запечатанными пачками долларов. Она кинулась к батюшке, чтобы отдать. Ее не пустили – старец отдыхал. А через какое-то время вышел грубый монах и сказал, что батюшка Савелий дважды не повторяет, сказал – езжай, значит, езжай. И слушайся, если беды новой не хочешь. Клавдия раздала долги. Через год – наряды и драгоценности. А еще через пару лет, по благословению батюшки, развелась с мужем, который уже утешился с другой, «нормальной бабой, а не кликушей трехнутой», и ушла послушницей в Голоднинский монастырь. Два года назад схиархимандрит Савелий постриг Клавдию Сундукову в иночество с именем Калистрата. Никиту он постриг еще
Глава девятнадцатая
Ну, кому охота тащиться в воскресный день, да еще Первого мая, да еще от шашлыков на даче, по отменной погоде, невесть куда и незнамо на сколько? Диму Митрохина утешало одно: нужно как можно быстрее расквитаться с этим тяжким «монастырским делом» и отгулы обеспечены. Наверняка! Он поддал газку побольше, сделал приемник погромче, окно пошире, и… в этот момент раздался требовательный телефонный звонок.
– Димон! Здорово и с праздничком! – бодро приветствовал коллегу Женька Ломов, который вчера дежурил. Он уже явно «разогревался» перед обедом.
– Кому праздник, а кому и дальняя дорога. В обитель трезвости… – хмуро ответствовал Митрохин.
Женька хохотнул.
– Я вот тут подумал, что не сказал тебе вчера, рано убежал, а данные в «каптерке». Не видал по вашей убийце сведения?
– Да я не заезжал в отдел. Что-то интересное?
– По-моему, очень. Короче, эта Врежко меняла фамилию в восемнадцать лет. Но не по матери или отцу, а… почему-то еще. Непонятная ведь у нее фамилия? Да! И имя она тоже меняла.
– Да иди ты! И как ее звали на самом деле, ты не помнишь?
– А вот и помню. Людмила Закромова.
Митрохин так резко затормозил, что сзади истошно засигналил грязненький «Рено», в котором мирно ехала на дачу престарелая чета. «Как же трансформировалась эта уродливая девочка-эпилептик, сирота из специнтерната, в прекрасную Ариадну? Что известно о ее родственниках – прежде всего родителях?» – Дмитрий в недоумении припарковался у обочины, чтобы переварить потрясающую информацию. «Думай, додумывай, что за всем этим может скрываться?» – Митрохин тщетно пытался заглянуть в прошлое этой многоликой, мифологической Арины-Людмилы. «В восемнадцать лет она поступила в медицинский и уже представала красивой девахой – Ариадной. Откуда у выпускницы интерната деньги на операции? В то время-то, семнадцать лет назад? Это было не так просто. И наверняка очень дорого… Родня! Близкие люди! Может, любовник? Муж. Именитый академик… Но его она окрутила позже! Потому и окрутила, что УЖЕ была красоткой». Митрохин начал звонить дежурному: нужно искать родителей Закромовой. Дежурный Валька Певцов, – тоже, кажется, слишком веселый для утра, сразу начал отговариваться праздничным воскресным днем – и в самом деле – кто это в архивах будет сидеть Первого мая?
«Я же брал телефон этой тетки из приюта, архивистки!» – шлепнул себя по лбу Митрохин. Праздник не праздник, а дело превыше всего. Трубку долго не брали, наконец на том конце раздалось сухое «алло».
– Элла Гориславна! С праздником! – радостно начал опер.
– Ну, если это для вас праздник, то взаимно…
– Это вас беспокоит давешний оперативник, Митрохин Дмитрий.
– Я узнала вас, знаете ли, – с апломбом заявила Сперанская.
– Ну надо же! Тут вот какое дело. Серьезное дело, Элла Гориславовна. И оно не терпит отлагательства.
– Вы хотите чтобы я шла сейчас в архив и выуживала для вас сведения?
Митрохин собрался с духом и сказал очень серьезно, с чувством.
– Речь идет об убийстве. Вернее, о серии убийств. Одно совершено лично Закромовой. Остальные – членами ее преступной группировки.
Сперанская помолчала. Потом сказала с удовлетворением:
– Вот даже как. Ну, я говорила вам о Миле – правда, теперь странно называть ее этим ласковым именем – страшный психотип. Что от меня требуется? Я готова пойти в интернат – все ключи у меня имеются.
– Огромное спасибо! В личном деле должны быть сведения о ее родственниках. Хоть что-то!
– Я помню, что она сирота.
– И все же. Нужно проверить тщательнее. Я, к сожалению, толком ничего не выписал и не переснял. Только первый лист дела у меня. Ну, сглупил, конечно.
– Хорошо, Димочка. Я помогу вам. Постараюсь все сделать и перезвонить.
«Во как! Димочка! Прониклась, бабка. Это хорошо». Митрохин попытался дозвониться до Быстрова, но тот, видно, поставил в монастыре аппаратик на тихий режим и ничего не слышал.
«Приют Веры, Надежды, Любови», который для удобства все называли «Приютом Веры», располагался на территории необъятных частных владений миллионщика Николая Михайловича Жарова. Злые языки поговаривали, что православный предприниматель, занимавшийся массовым производством икон, смог развернуться на деньги своего покойного друга-бандита, завещавшего Николаю чуть ли не миллионы долларов. Но что с них, злых языков, взять? Финансовый взлет бывшего алкоголика, загибавшегося в сторожке охранника автостоянки, а ныне прозванного телевизионщиками, нередко навещавшими Жарова для съемок душещипательных сюжетов, «русским терминатором», иначе как чудесной и не назовешь. Вот и в этот погожий весенний денек у хозяина чудо-приюта брали очередное интервью.
– Ириша, нам бы чайку! Пообедаем попозже. – Жаров полувопросительно обратился к маленькой вертлявой девице в очках – корреспондентке – и смешному лопоухому парню с косичкой – оператору. Николай Михайлович не нуждался в одобрениях и советах, он на правах гуру, забронзовевшего в своей неоглядной вотчине, сам решал, кому и когда есть, пить, работать, говорить и даже, казалось, жить. Квадратный, приземистый и репоголовый, Жаров при всей толщине не казался рыхлым, а отличался крепостью человека, в молодости много занимавшегося спортом: неоднократно хвастался, что от удара его кулака никто не может устоять на месте и отправляется в нокаут. Лицо – широконосое, круглое, с ухоженной рыжей бородкой. Светлые маленькие глаза – с пронзительным прищуром. Взгляд – рентгеноскопический. И выдержать этот проницательный взгляд собеседнику бывало непросто: внутренняя силища от Жарова исходила неимоверная. Поэтому, видимо, и прозвали его остроязыкие журналюжки «русским терминатором». В принципе, могли бы и богатырем окрестить, но на богатыря Жаров не тянул в силу маленького роста и врожденной свирепости, энергию которой двадцать лет назад пустил исключительно на мирные цели. Будто тумблер переключил: минус на плюс. Прославился он «делом своей жизни» – организацией Приюта, или реабилитационного центра, где проживали – работали, молились, посещали группу анонимных алкоголиков – десятки человек. Порой доходило до пятидесяти насельников.
Полногрудая молодая Ирина споро организовывала чай. Выучка у всех проживавших под кровом «благодетеля» чувствовалась безукоризненная. По одному его негромкому слову все в этом отлаженном до мелочей хозяйстве вращалось и работало быстро и безупречно.
Посетители сидели с хозяином за огромным столом красного дерева. Вся мебель производилась здесь же, в Приюте, и отличалась исключительной добротностью. В гостиной, увешанной от пола до потолка старинными иконами, стоял черный рояль, плазменный телевизор необъятных размеров и мягкая кожаная мебель. Красовались на стенах и два писаных портрета внушительных размеров. Один – маршала Жукова на коне и при параде. Второй – последнего российского императора Николая Второго, также в парадном мундире. Жаров слыл державником, монархистом и славянофилом. Камин, выкрашенный в цвет белоснежных стен, был заставлен старинными, прошедшими «реабилитацию», вещицами. Журналисточка, во все глаза разглядывавшая роскошную обстановку, остановилась на бронзовом подсвечнике с инкрустацией и угрюмо оценила его: «Моя месячная зарплата». И такими раритетными предметами: безделушками, украшательствами, впрочем, не чрезмерными, а уместными, расставленными со вкусом, был наполнен весь пафосный дом Жарова.