Тайна третьего кургана
Шрифт:
– Мы сами там… разберемся, – вставил я. – Попробуем…
– Эх-х, брат, не получится. – Крапивин покачал головой и развел руками. – С ними надо по-свойски толковать. Бабы-то они хорошие, да настрадались в войну и теперь к своей деревне как привязанные. Мы им тут квартиры давали – не едут. Исполком в районе собирался по ихнему вопросу. Им там магазин надо, почту… Приходится мотаться туда-сюда. То врач ночь-полночь – туда, то пенсию везти… У них там старик был. пилоправ, Родион Тимофеич. Чудак был… Баб научил братскую могилу насыпать, чтоб поминать куда ходить. Соберутся, пойдут, ну чисто сектанты какие… Оно, конечно,
– Не нужно, – сказал я. – Мы сами…
Он не поверил мне, но пожал плечами: забот и без того хватало.
Назад, в Еранское, я возвращался на подводе, груженной мешками с кедровым орехом. Возчик, одноногий мужичок с деревянным, негнущимся протезом, лениво понукал жеребца.
– Шшелкай, шшелкай, – предлагал он, – не стесняйся. Один хрен посеешь – дак кедровка повыклюет. А то и воронье…
От орехов болели зубы ц язык, но ощущение голода не проходило. С утра я ничего не ел и вспомнил об этом, когда мы ехали по поселку и навстречу попался мальчишка с куском хлеба в руке.
– У вас хлеба не найдется? – решившись наконец, спросил я.
– Хлеба? Дак мы в Еранское со своим хлебом не ездим, – объяснил он. – Коли проголодаешься, там бабы так накормят… Потерпи уж, приедем вот… Раньше-то, бывало, и медовухой напоят да с собой еще дадут. К мужикам-то больно приветливые были. Своих-то нету…
Возчик подмигнул мне и засмеялся:
– Теперя постарели еранские-то. Да уж и дети ихние повырастали. У детей дети пошли…
– Дети?
Как же так, думал я про себя, как же курган, окруженный этими вечно скорбящими женщинами, как же этот исключительный случай верности, преданности? Я хорошо помнил Анастасию Прокопьевну, склонившуюся возле кургана, помнил ее лицо, решительные, поджатые губы, сверкающие глаза: что-то фанатичное было в этом. Неужели такая женщина могла потом выйти замуж?
– А как же, дети, – подтвердил возчик, – ребятишки… А чего?
– Разве после войны они выходили замуж? – еще не теряя надежды, спросил я.
– Как тебе, паря, сказать… Бывало и выходили, бывало и так рожали… Всяко. После фронта-то мужиков везде недостаток был. – Он развернулся ко мне, бросив вожжи и наставив на меня протез. – Ить сюда в сорок девятом вербованных понаехало. Разный народ был… Вроде и мужик, а для жизни-то негож… Вот орех-то сразу видно, который прорастет, который нет. У того, что с зерном, родинка на головке, гляди, – он сунул мне орех в заскорузлых пальцах, – а без родинки – пустой. Если б на человеках такая метка стояла…
Конь, почуяв слабину вожжей, едва тащился, и земля медленно проплывала под моими ногами. Тянулась полоска густой придорожной травы.
– Здеся, в Еранском, одна женщина есть, – полушепотом, будто по секрету, сказал возчик, – она в войну шибко надорвалась с лесом, болела… И счас живая еще. Так она раза три – только забрюхатет, и скинет. А все свое! Так и не выносила… И злая сделалась, не приведи бог. Во, паря, как!
Он
По единственной еранской улице, опустив голову, бродила старая костлявая лошадь. Крестец и хребет выпирали так, что казалось, эта коняга грубо сколочена из нескольких жердей. Я неторопливо шел по улице и чувствовал, что на сей раз в деревне есть люди, много людей: где-то в окне бледным пятном мелькнуло лицо, хлопали двери, стучал топор.
Тем временем лошадь подковыляла к колодцу-журавлю и стала грызть старый сруб. Я опустил бадью и, зачерпнув воды, сделал несколько маленьких глотков. Ломило зубы. Лошадь нетерпеливо ждала, шамкая губами. А когда я подвинул ей воду, она осторожно, без жадности ткнулась мордой в бадью и замерла, втягивая первый глоток.
– Здравствуй-ка… – произнес кто-то за моей спиной.
Я оглянулся.
Фрося была все в том же пестром сарафане, только на голове по-старушечьи повязанный черный, с крупными цветами платок.
– Попросил бы – ковшик дала… – сказала она с какой-то материнской теплотой и жалостью. – Я же тут, насупротив живу.
– Спасибо… – глядел я на нее и пытался понять, что в ней изменилось. Все то же: складка у рта, высокий чистый лоб под шалашиком платка, чуть печальные глаза. Да, нет шапки, нет какой-то суетливой поспешности… И вдруг понял – Фрося постарела. Постарела внезапно, как стареют матери: с детства запомнишь ее молодой и долго потом кажется, что она еще молодая, что у нее нет морщин, не тускнеет голос, не опускаются плечи. Но приходит миг, когда неожиданно обнаруживаешь ее старость.
– И скотину-то мы из бадьи не поим… – немного смутившись, добавила Фрося, – из ведра надо…
– Простите, я не знал…
– А я же тебя вспомнила! – спохватилась она, пряча руки под передник. – Вы курганы приезжали раскапывать?.. Ишь ты, все помню… Диво какое! Будто во сне видела, а теперь сбывается.
Хлопнула калитка, и из двора напротив выбежала женщина с шапкой в руке.
– Ефросинья! – окликнула она, однако заметила меня, остановилась.
Лошадь подняла голову, насторожила уши, затем неторопливо побрела от колодца.
– Фрося, айда домой, – тихо попросила женщина, – пойдем, посидим с тобой, поговорим… Шапочку вот надень… Голова-то, поди, озябла?
– Не… – Фрося потрогала голову руками. – Ты иди, иди, Груня, я приду-у…
– Ну пойдем, пойдем, а то ночью тебе опять плохо станет, – уговаривала женщина, изредка недружелюбно поглядывая на меня, – чаю с медом попьем да Грише писать будем…
– Нету Гриши… – вздохнула Фрося и повела рукой так, словно хотела поклониться. – Говорю ж тебе, убили Гришу, убили… Не ходи ты за мной, Груня, не мучай меня…
Я присел на сруб колодца. Перед глазами стояла единственная деревенская улица, упиравшаяся в лес, и ковыляющая по ней лошадь. Расстояние до леса было невелико, но она никак не могла прийти к нему, казалось, лошадь топчется на месте, вздымая копытами облака пыли.
Женщина, что вышла за Фросей, с ненавистью глянула на меня последний раз и отправилась в избу.
– Чудно! – задумчиво проговорила Фрося. – Я им говорю – не верят… С утра мне талдычат, талдычат… А Гришу-то убили, не понимают, что ли… А Дарья Лычева седни померла, тоже понимаю… Чудно!