Тайна тринадцати апостолов
Шрифт:
Осознав эту мысль, Елизавета Петровна хотела вскочить и бежать от тела как можно дальше, взывая о помощи. Но ноги ее предательски подкосились, и она с размаху села на пол, причем уловила, что под ней что-то хрустнуло.
«Очки!» – поняла Елизавета Петровна.
Не в силах находиться рядом с неподвижным телом, она на четвереньках отползла в сторону. При этом оказалось, что очки не разбились окончательно, просто треснули стекла да еще больше погнулась оправа. Нацепив кое-как очки на нос, Елизавета Петровна почувствовала себя увереннее и опасливо посмотрела на тело.
Это был мужчина, одетый
Вспомнив по аналогии про другого монаха, Елизавета Петровна перевела взгляд на портреты. Улыбка монаха была грустной – еще бы ему веселиться, кардинал по-прежнему был равнодушен к делам земным, а с адмиралом Морозини было что-то не так…
Елизавета Петровна ничего не могла разглядеть в сломанных очках и пыталась подойти ближе к портрету. Для того чтобы встать, понадобилось подползти к стене. Приняв вертикальное положение, она огляделась и мелкими шажками двинулась к портрету.
На первый взгляд адмирал был в порядке. Такой же суровый непреклонный взгляд, блестящая кираса, в руке жезл… Но что это? Жезл был весь в чем-то красном. Да что там, ясно было, что жезл в крови. Кровь стекала с жезла крупными каплями и капала на ковер.
Елизавета Петровна замерла на месте, затем перевела взгляд на тело, потом снова на портрет. Не было сил повернуться, она просто крутила головой, как сова.
– Что же это? – прошептала она. – Как же это? Зачем вы это сделали?
Адмирал молчал. Внезапно Елизавете Петровне показалось, что монах на портрете издевательски смеется, а кардинал гневно вперил в нее палец, адмирал же потряс окровавленным посохом.
Это было уже слишком, и Елизавета Петровна упала на пол в обмороке.
– Василий, имей совесть! – Дмитрий Алексеевич Старыгин укоризненно взглянул на необычайно пушистого рыжего кота, который, изображая на морде тщательно отрепетированное омерзение, отошел от мисочки с сухим кормом.
Василий взглянул на хозяина укоризненно: сам-то небось завтракаешь деликатесами, а несчастному животному подсунул эту дрянь!
Действительно, на антикварном столике перед Старыгиным стояла большая чашка капучино, посыпанного тертым шоколадом, и лежал настоящий итальянский бутерброд – ломтик свежей чиабатты с сыром моцарелла и вялеными помидорами. Дмитрий Алексеевич любил все итальянское, начиная с итальянской живописи эпохи Возрождения и заканчивая итальянской кухней.
Впрочем, отношение к итальянской живописи у него было профессиональным: он был одним из самых крупных экспертов и известным реставратором и работал не где-нибудь, а в Государственном Эрмитаже.
– При чем здесь я! – ответил Старыгин на укоризненный кошачий взгляд. – Разве это я был на осмотре у ветеринара? Разве это мне Ашот Арутюнович прописал строжайшую диету?
Кот попытался взять хозяина на жалость – сгорбился, уставившись в пол, и медленно пошел прочь, подволакивая лапы, как будто у него и сил уже не осталось не то что бегать, а просто идти. Сердце у хозяина привычно кольнуло – не камень ведь, и кот уже облизнулся, предчувствуя, как в мисочке появится кусок ветчины или сыра провалоне, но делу помешал неожиданный телефонный звонок.
Старыгин тяжело вздохнул: вот всегда так! Не дадут насладиться первой утренней чашкой кофе!
Он протянул руку, взял трубку и поднес ее к уху:
– Слушаю!
– Дмитрий Алексеевич, голубчик, вы еще дома? – донесся из трубки хорошо знакомый Старыгину голос – голос заведующего отделом итальянской живописи Александра Николаевича Лютостанского.
– Конечно, дома, – проворчал Старыгин, – ведь сегодня у меня академический день.
Действительно, по условиям трудового договора Старыгин имел право на один дополнительный свободный день в неделю, когда он не приходил в Эрмитаж и занимался собственными научными исследованиями.
– Голубчик, забудьте! – перебил его Лютостанский. – Какой академический день? У нас здесь такое творится, такое… приезжайте немедленно! На вас вся надежда!
– Да что у вас стряслось?
– Приезжайте как можно скорее! Это не телефонный разговор!
Старыгин хотел что-то возразить – но из трубки уже неслись короткие гудки отбоя.
– Вот так всегда! – проговорил Дмитрий Алексеевич обиженным тоном. – В кои-то веки хотел провести спокойное утро, позавтракать со вкусом и потом заняться давно задуманной статьей об особенностях живописной манеры раннего Тинторетто – так опять у них что-то стряслось! Обидно, Василий!
Старыгин опустил взгляд на кота, чтобы тот разделил его обиду – но кот не смотрел на хозяина: он торопливо уписывал моцареллу, которую успел стащить со стола.
– И ты, Василий! – возмущенно воскликнул реставратор. – Это подло! Это удар в спину! От тебя я такого не ожидал! Украсть у хозяина бутерброд – это недостойно воспитанного кота!
Василий торопливо заглотил последний кусочек сыра и победно взглянул на хозяина: «Ну что, чья взяла?»
– Ну, смотри у меня! – Старыгин погрозил ему пальцем. – За это посажу тебя на сухой корм на целый месяц!
Кот ничуть не расстроился – он не поверил.
А Старыгин снова тяжело вздохнул и добавил:
– Хорошо хоть, что ты не пьешь кофе…
С этими словами он поднес к губам чашку.
Впрочем, настоящего удовольствия от кофе он все равно не получил: разве можно пить капучино в спешке, да еще когда голова занята мыслями о том, что же случилось в Эрмитаже?
С трудом допив кофе, он наспех принял душ, оделся, прочитал коту прощальную нотацию и отправился на работу. Кот Василий проводил его равнодушным взглядом и отправился на кухню – надо все же поесть нормально, не пропадать же добру…
Лютостанский поджидал Старыгина сразу за турникетом служебного входа.
– Как вы долго добирались! – обрушился он на реставратора. – Пойдемте же скорее!
– Куда?
– Да к вам же в кабинет! Я его туда уже отнес!
– Его? – переспросил заинтригованный Старыгин, едва поспевая за Александром Николаевичем. – О ком вы говорите?
– О Джузеппе Морозини, о ком же еще?
Ситуация начала хотя бы немного проясняться: речь шла о портрете венецианского адмирала работы Якопо Тинторетто. Непонятно было, что стряслось с этим портретом – но, судя по тому, как взволнован Лютостанский, стряслось что-то серьезное.