Тайна забытого дела
Шрифт:
— Нет, театр я помню, — сказал Коваль. — Через него прошло несколько поколений.
— В мое время это был культурный центр. Летом там бывали лекции, диспуты, всякие собрания. Да и спектакли. Несмотря на голод, даже из Полтавы и из Харькова артисты приезжали.
— И нас, подростков, тянуло туда.
— Этот театр еще до революции построил какой-то предприимчивый купец. Помню, как мы платили за вход горсть фасоли или стакан пшена, чтобы накормить артистов. А потом, в двадцать втором, я уехал в тогдашнюю столицу — Харьков, но и там пробыл недолго — завертело-закрутило — и по всей стране мотаться пошел… Но отчий край, отчий край!.. Разве его позабудешь! Никогда и нигде! Ворскла, стежки-дорожки детства, отрочества, юности… Любопытно, уцелел ли Летний театр после войны? Я там не был… А вы?
Коваль не ответил. Время от времени возникала у него острая потребность поехать на Ворсклу, в родные места. Порой
Но так ни разу и не съездил, не повидал ни старых знакомых, ни Ворсклу. Каждый год давал себе слово — и каждый год откладывал эту встречу. Ну конечно, прежде всего потому, что не мог выбраться. Но еще и потому, что жутковато было возвращаться в отчий край, над которым пролетели не только годы, но и бури, где наверняка уже невозможно было отыскать ни многие знакомые улицы и переулки, сожженные войной, ни тропинки, которые хранили следы его ног (наверно, заросли, протоптаны новые), ни встретить знакомые лица… А к тому же не хотелось еще подводить итог жизни. И он все оттягивал это свидание с детством, как из года в год откладывает писатель написание своих мемуаров.
— В тридцатые годы, — продолжал Козуб, не дождавшись ответа Коваля, — жил я в России, работал в суде, некогда было голову поднять. Но время от времени какая-нибудь весточка, газетная строка, место рождения подсудимого или свидетеля напоминали о Ворскле, о Днепре, и становилось на сердце тепло. Я рад, что мы с вами земляки, полтавчане.
Коваль улыбнулся.
— Да, да, — сверкнул глазами Козуб, — наше поколение всего только на одно десятилетие старше вашего, но в наше время история, которая долго ползла, как черепаха, помчалась вперед, как вихрь, и за десять дней перевернула мир. Тогда один год был равен эпохе. Тогда, в двадцатые, я — мальчишка — был не последней спицей в милицейской колеснице. Даже в бригаду «Мобиль» попал, созданную при Центророзыске республики для расследования особо важных преступлений. Вот время было какое! Молодое. Молодежь и революцию делала, и новый правопорядок устанавливала. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком Красной Армии. Щорс в девятнадцать — дивизией. Его сверстник Примаков был членом Украинского ЦИКа. А Юрий Коцюбинский, Руднев, Федько, Якир — им тоже только-только двадцать исполнилось… — Козуб перевел дыхание. — И ошибки были сгоряча — как все в молодости.
— И наше время тоже, пожалуй, не уступит вашему. Полярные экспедиции, перелет через Северный полюс в Америку, Днепрогэс, значки ГТО, наши песни — каждый день что-то новое, захватывающее, воодушевляющее.
— Конечно, конечно, — согласился Козуб. — Однако время, о котором вы говорите, было не только вашим, но и нашим. Мы, старшее поколение, переживали его вместе с вами.
Коваль вспоминал, что он слышал мальчиком об Иване Козубе, когда жил в маленьком захолустном местечке, прижавшемся к Ворскле, как ребенок к матери. Подолгу бывало оно отрезанным распутицей от далекой железной дороги, да и от Днепра — полсотней километров. Пришлых людей мало, все свои, друг друга с дедов-прадедов знали. Коваль много раз слыхал о милиционере Иване Козубе, видел его на лихом коне — весь перетянутый ремнями, с револьвером на боку, в желтых, блестящих, с пуговками крагах, — таких больше ни у кого не было, и за них прозвали инспектора милиции «американцем». Все говорили об отчаянной храбрости Козуба и о том, как вздыхали по бравому милиционеру местечковые девушки, а дочь кулака, красавица Оксана Карнаух, из-за него даже приняла яд. Когда грозный инспектор приезжал в родное местечко, ребята ходили за ним по пятам. Коваль улыбнулся: «американец»!.. Помнит ли об этом Козуб? Но не спросил.
— И Решетняк был с вами в бригаде Центророзыска?
— Он работал в губернском. В двадцать третьем, зимой, вычистили его из милиции. Кажется, ошибочно. Впрочем, в конце концов, правильно вышло, — засмеялся Козуб, — профессор из него получился настоящий. А остался бы в милиции — выше старшего опера или следователя не поднялся. Такая она, как вы знаете, наша специфика, Дмитрий Иванович, — для роста простора маловато. Инспектор, следователь… — Козуб запнулся, подумав, что зря, пожалуй, говорит такие вещи человеку, имеющему звание подполковника и занимающему какую-то солидную должность в управлении внутренних дел. Но тут же сообразив, что, несмотря на большие звезды на погонах, Коваль
— Долго на нашем милицейском хлебе сидели?
— В те же годы перешел в прокуратуру, вернее — перевели. Как только была она создана. А в милиции… какой же там хлеб? Горе, а не хлеб. Ни дня, ни ночи, и все на голодный желудок. Так вот и маялся, пока тыловой красноармейский паек не дали. А вообще плохо жили стражи порядка… Вспомнишь — волосы дыбом встают. И как только могли мы еще жить, работать, воевать! На одном голом энтузиазме держались: голодные, босые, одна винтовка на пятерых, а на нее — всего-навсего десять патронов. Даже мы, в Центророзыске, развернуться не могли. По полгода без зарплаты сидели, без пайка. Вооружение оперативника и следователя: рулетка и неисправный фотоаппарат на треноге. Бумаги не найдешь, чтобы протокол написать. И законодательства нового, советского, практически не было. Пользовались актами и постановлениями того времени. Суд вершили, главным образом, на основе своего революционного самосознания.
— Первопроходцам всегда нелегко, — понимающе произнес Коваль. — Но, с другой стороны, — он добродушно посмотрел на собеседника, — у вас было четкое классовое размежевание: это — наш, а это — не наш. Сытый, нарядный, образованный, дворянин, буржуй, поп — значит, контра; босой, голодный, бедняк или пролетарий — свой. В каких-то аспектах — трудностей, конечно, тоже хватало — это облегчало задачу, — многозначительно улыбнулся подполковник, и Козуб не понял, шутит он или нет.
— Сейчас вспоминаю наши первые шаги и удивляюсь, — продолжал Козуб. — И тогда как-то расследовали, ловили преступников. А между тем — тысяча миллиардов рублей! — это не государственный бюджет страны или расходы на первую мировую войну, а долг государства по зарплате милиции в двадцать втором году! По шесть-семь месяцев сидели без копейки — кто у жены на шее, а кто просто-напросто голодал. Представляете себе, Дмитрий Иванович? Положение милиции, скажу вам, было очень и очень тяжелым. Помню, Кременчугская милиция получила из Харькова обмундирование, а выкупить вагон на железной дороге не смогла. Тогда нашли такой выход — взяли в долг у какого-то нэпмана сто миллионов рублей и дали ему обязательство отработать эти деньги на разгрузке барж с дровами. А?! — Козуб схватился за голову. — А права? — воскликнул он. — В то время как в центре милицию считали государственным аппаратом, в провинции, в округах и уездах, местная власть относилась к ней не иначе как к собственной охране. Неудивительно, что принимали в милицию практически кого угодно. Не был бы только классовым врагом. Хотя и такие просачивались. А потом чистили, чистили, чистили… Решетняк подкармливался у родителей на селе, а у меня, как вы знаете, родители служащими были.
Слушая юрисконсульта, Коваль рассматривал его кабинет. Все здесь было для него интересным и важным. Ведь обстановка, любимые вещи выражают вкусы, увлечения и характер хозяина.
Каким же щеголеватым, вальяжным, даже пижонистым стал ты, судя по твоим вещам, инспектор рабоче-крестьянской милиции тех далеких лет, железный следователь, а ныне — защитник интересов одного из предприятий! Вот что волнует тебя на склоне лет, в поздний час твоей большой, беспокойной жизни!
Кабинет Козуба представлял собою домашнюю галерею коллекционера, влюбленного в искусство. На двух стенах, освещенных высокими окнами, висели этюды и малоизвестные картины Шишкина, Айвазовского, Рериха, и Коваль, не будучи специалистом, конечно, не мог определить, оригиналы это или великолепные копии. Но, увидев в специальных, с двух сторон застекленных шкафах скульптуры и старинный фарфор, подумал, что картины эти, пожалуй, тоже редкие и что приобретены они, скорее всего, по дешевке в те тяжелые времена, когда хлеб дорожал, а произведения искусства обесценивались.
— А за что Решетняка вычистили из милиции? — спросил Коваль, решив при случае поближе познакомиться с коллекцией Козуба.
— Кажется, за связь с классовым врагом, — ответил юрисконсульт. — Точно не помню. Хотя, подождите, подождите!.. — Он потер лоб ладонью. — Да-да, даже смешно… за моральное разложение вроде бы. Что-то там с проституткой у него было. Влюбился. Или просто интрижка. Только начался нэп, все словно обезумели, деньги снова обрели большую силу. Возродился культ сытости, протекционизма, выгоды, даже роскоши. Это было реакцией обывателя на затянувшуюся гражданскую войну, когда деньги обесценились и ничего не стоили. Многих хороших людей совратил тогда нэпманский змей-искуситель. Кто знает, может быть, и оговорили Решетняка, — задумчиво добавил Козуб. — И такое на нашу долю выпадало.