Тайная алхимия
Шрифт:
— Боюсь, многих хороших вещей больше нет, — говорит он, — но ты должна взять из оставшегося все, что тебе понравится.
В последний раз я видела дом Чантри во время похорон тети Элейн. Дядя Роберт умер несколько лет назад, и тетя Элейн с дядей Гаретом некоторое время жили в нижнем этаже.
Когда мы вернулись из церкви, несколько жильцов окружили семью: серьезные, хорошенькие девушки, которые сказали, что учатся в Лондонской экономической школе, и хорошо воспитанные парни — под отчищенными ногтями некоторых из них виднелась краска. У одного из парней из кармана торчал пакет — я сперва подумала, с сигаретами, но потом увидела,
Помню, я наблюдала, как Адам с живейшим интересом разговаривает с дядей Гаретом: два мастера нашли общую тему для разговора, обсуждая предметы, беседу о которых можно вынести даже во время скорби.
Думала ли я о Марке в тот день? Вряд ли. Я горевала о тете Элейн, но рядом с Адамом чувствовала себя спокойно. Мне было грустно и становилось еще грустней, стоило подумать о дяде Гарете. Все снова и снова повторяли, что тетя прожила немало. И что конец наступил довольно быстро: она угасла на глазах, за пару недель, но не настолько быстро, чтобы не осталось времени на прощание.
Когда мы с Адамом, прямо из аэропорта, добрались до госпиталя, тетя Элейн все еще была в сознании. Она улыбнулась мне и назвала Адама по имени. Тетина рука, когда я ее поцеловала, была невесома, словно перышко, как будто она была уже не здесь и ничего уже не осталось, кроме ее души.
Тетя Элейн умерла спустя двенадцать часов, и невольно подумалось: она ждала, чтобы повидаться со мной, прежде чем уйти навсегда.
Помню, после похорон я устала, меня знобило. Все разошлись, а мы остались помочь дяде Гарету прибраться, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Потом мы с Адамом поехали обратно на Нарроу-стрит. Он вскипятил огромный чайник, а я разожгла огонь. Соль в подобранном на берегу куске дерева потрескивала и щелкала, мерцая голубым.
Мы стащили подушки с софы и навалили их на коврике перед камином, сделали тосты и съели их такими горячими и свежими, что по моему запястью потекло растопленное масло. Я слизывала это масло, когда Адам подошел ближе, отщипнул зубами последний кусочек моего тоста и съел. Я начала смеяться. То был смех, который причиняет боль, и все же его было не остановить, будто вдруг выдернули пробку из бутылки, — такой же печальный, как и счастливый… И все же это был слегка пьяный смех, и Адам тоже заразился им.
Когда мы перестали смеяться, у меня уже болели ребра, и я легла на подушки. Руки Адама опустились к пуговицам моей черной блузки, и теперь оставалось лишь одно: заняться любовью перед очагом. Жар расцветал в наших телах после стольких зябких дней, наши прикосновения были прикосновениями и друзей, и любовников, наше удовольствие было сродни удовольствию от возвращения домой.
Да, я тихо горевала по тете Элейн, но в этом горе ощущался привкус радости от того, что тетя Элейн была, и от того, кем она была для меня.
Что же касается Адама… Хотя смерть в течение двух лет подползала к нему все ближе, я не ожидала такой невыносимой, яростной боли, которая еще долго полыхала во мне после его смерти. Даже спустя два года после его кончины эта боль все еще вспыхивает во мне, делая меня дрожащей и беззащитной под дуновением любого холодного ветра воспоминаний.
Я дрожу и сейчас.
Дом Чантри никогда не был новым, но сегодня кухня пахнет мусорными ящиками и прогорклым жиром. В главной комнате и вдоль ведущей вверх лестницы виднеются пятна, оставшиеся на месте снятых картин. Стол, на котором всегда стояла ваза с летними цветами, или алыми
— Я оставил столовую под офис, — говорит дядя Гарет, отпирая дверь, — но мне пришлось продать стол и стулья Ренни Макинтоша. [46]
Общипывающие зелень кролики, которых мой отец нарисовал на штукатурке под окном эркера, все еще там. Трава, мех, бусинки глаз до сих пор не поблекли, потому что туда не падает свет. Но толстые фиолетовые ягоды и вьющиеся вокруг очага виноградные лозы выцвели так, что их уже почти не видно.
Здесь душно, как будто окна не открывались годами, и сухой запах офисных пыльных бумаг и факсов смешивается с влажным запахом плесени.
46
Чарльз Ренни Макинтош (1868–1928) — шотландский архитектор, художник и дизайнер, родоначальник стиля модерн в Шотландии.
— Я открою окно? — спрашиваю я.
— Да, открой.
— Значит, у тебя все еще есть шкафчик Перро?
— У меня не хватило духу от него избавиться. И Лайонел сказал, что он не стоит суммы, из-за которой имело бы смысл возиться с мебелью Макинтоша. Для меня это было облегчением.
Я смотрю на шкафчик и радуюсь. Его дубовые дверцы — ландшафт моего детства: на четырех верхних дверцах давно забытая двоюродная бабушка вырезала историю Красавицы и Чудовища, а по нижним дверцам шагает Кот в сапогах.
— Это напомнило мне кое о чем, — продолжает дядя Гарет. — Я тут рылся на чердаке и нашел гипсовые слепки кальварий [47] Иззи. Только мне никак не стащить коробки вниз по лестнице, поэтому я подумал: не поможешь ли ты с этим?
— Конечно!
Мы идем вверх по лестнице. Мои ноги знают каждый поворот, рука движется по перилам, идущим вдоль стены, поднимающимся вокруг главной комнаты. Закрытые двери на лестничной площадке кажутся пустыми и незнакомыми, прикрепленные к ним плакаты — грубыми и громкими, как та рок-музыка, которую я слышала здесь в прошлый раз.
47
Кальварий — 14 изображений крестного пути Христа.
Мы поднимается по узкой лестнице, ведущей на чердак.
— Это последняя комната. Комната Марка, — говорит Гарет, и с меня опять словно сдирают кожу.
Это из-за того, как Гарет произносит имя Марка, или дело во мне? Как будто Марк будет там, в своей комнате, читая книгу или латая одежду, как он делал всегда, когда у меня находился повод постучать в эту дверь и что-то ему передать. А ведь после его ухода прошли годы, и эта комната была уже не его, а кого-то другого.
Примерно через три года после того, как он начал работать в «Пресс», его отец попал в тюрьму, и Марк пришел сюда, чтобы жить с нами. Конечно, он может остаться, сказала бабушка, когда дядя Гарет спросил ее; все здесь будут рады бедняжке, что бы ни натворил его отец. Ей пришлось взять с Марка кое-что за кров и еду, но всего шиллинг-другой.