Тайная река
Шрифт:
Было кое-что похуже смерти – жизнь его этому научила. Существование здесь, в Новом Южном Уэльсе.
Сначала ему показалось, что это из-за слез темнота перед ним пришла в движение. Но через секунду он понял, что то, что зашевелилось, было на самом деле человеком, таким же черным, как сам воздух. Его кожа поглощала свет, и он казался не совсем реальным, плодом воображения. Глаза у него были словно вдавлены в череп, почти невидимы, каждый в своей костной пещере. Рот и подбородок выступали вперед, все лицо казалось сдвинутым ко рту, крупный нос, складки на щеках. Торнхилл, совсем не удивившись, будто все
Он шагнул к Торнхиллу, и рассеянный свет звезд упал ему на плечи. Свою наготу он носил словно мантию. В его ладони, как продолжение руки, было зажато копье.
Торнхилл был в одежде, но показался сам себе голым, словно какая-то личинка. Копье было длинное и серьезное. Он избежал смерти в петле, только чтобы умереть здесь, под этими холодными звездами, когда вся кровь вытечет из продырявленной кожи! А позади него, едва скрытые кусками древесной коры, спали мягкие, теплые комочки плоти – его жена и дети.
Гнев, этот старый друг, пришел ему на помощь. «Да чтоб у тебя глаза повылазили! – крикнул он. – Иди к дьяволу!» Плеть уже успела убедить его в том, что он злодей, и он почувствовал, что вновь разрастается до ставшего привычным естества. Голос стал грубым, обрел силу, гнев разогрел его.
Он с угрозой шагнул вперед. Разглядел прикрепленный к концу копья острый каменный наконечник. Такой наконечник не проткнет человека легко, словно игла. Он его просто разорвет. А когда копье станут вытаскивать, разорвет снова. Эта мысль еще больше его распалила. «Пошел вон!» – крикнул он. И занес над человеком руку, пустую руку.
Рот черного человека пришел в движение, из него послышались какие-то звуки. Говоря, человек жестикулировал копьем, и оно то исчезало во тьме, то выныривало вновь. Они стояли так близко, что могли дотронуться друг до друга.
В быстром потоке звуков Торнхилл вдруг различил слова. «Пошел вон! – крикнул человек. – Пошел вон!» Слова точь-в-точь повторяли его интонацию.
В этом было что-то безумное, как если бы вдруг собака залаяла по-английски.
«Пошел вон, пошел вон!» Он стоял так близко, что видел свет, отражавшийся в глазах человека, глазах, что прятались под тяжелыми бровями, видел прямую, сердитую линию рта. У него самого не нашлось больше слов, но он упрямо стоял на месте.
Он уже однажды умер, можно сказать и так. И мог бы снова умереть. У него ничего не осталось – только грязь под босыми ступнями, маленький клочок неизвестной земли. Вот и все, что у него было, да еще эти беспомощные существа, спавшие в хижине за спиной. И он не отдаст их никакому обнаженному черному человеку.
Между ними возникла тишина, послышался шорох ветра в листьях. Он взглянул назад, туда, где спали жена и дети, а когда повернулся вновь, человека уже не было. Тьма перед ним шептала, ворочалась, но то был только лес. Который мог бы спрятать сотни черных людей с копьями, тысячи, целый континент людей с копьями и с этой беспощадной линией рта.
Он быстро вернулся в хижину, споткнувшись в дверном проеме, из-за чего от стены отвалился кусок коры и смешанной с соломой глины. Хижина не давала никакого укрытия, то была лишь иллюзия безопасности, но все же он приладил кору на место.
Лондон
В комнатах, в которых Уильям Торнхилл рос в последние десятилетия восемнадцатого века, нельзя было локтем пошевелить без того, чтобы не задеть стену, или стол, или кого-то из сестер или братьев. Дневной свет с трудом пробивался сквозь маленькие окошки с надтреснутыми стеклами, сажа из чадящего очага покрывала стены.
Там, где они жили, почти у самой реки, улицы были шириною в шаг, и даже в самый солнечный день на этих улицах стоял сумрак, потому что дома жались друг к другу. Кирпичные стены и трубы, булыжник и гнилые доски, беленые известкой, отчего структура дерева становилась заметней. Ряды и ряды насупившихся, нависавших друг над другом домов, выросших из самой почвы, на которой они стояли, а за ними – сыромятни, бойни, клееварильни, солодовни, наполнявшие воздух своими миазмами.
За сыромятнями, во влажной кислой почве, бились за выживание репа и свекла, а за изгородями да стенами лежали низинки, там не сажали ничего – уж больно мокро там было, только камыши торчали из гнилой воды.
Все Торнхиллы подворовывали репу, дело рисковое: либо собаки покусают, либо закидают камнями фермеры. Вон у старшего брата Мэтти на лбу осталась отметина от камня, из-за чего в тот раз репа показалась не такой вкусной.
Выше всего были колокольни. На этих вонючих кривых улочках, и даже еще ниже, на болотах, от них было не скрыться – смотрели отовсюду. Стоило спрятаться от какой-нибудь за поворотом, как из-за трубы пялилась на тебя другая.
А под колокольней – Божий дом. Жизнь Уильяма Торнхилла, по крайней мере, сознательная его жизнь, началась с самого большого имевшегося у Господа дома – Церкви Христовой у реки. Дом был такой огромный, что, когда он смотрел на него, у него слезились глаза. У входа стояли каменные столбы, на столбах скалились каменные львы, мать подняла его, чтобы он мог рассмотреть их получше, но он испугался и заплакал. И газон был огромный, такой, что, казалось, мог заглотить его целиком, и когда он стоял посреди этой немыслимой пустоты, у него кружилась голоса. По краям газон сторожили кусты, люди, мелкие, словно букашки, где-то там вдали взбирались по огромным ступеням к входу. Его накрыла тошная, горячая волна паники.
Внутри был невиданный им доселе высоченный свод и такой необычный свет. Какой же большой дом был у Господа, пугающе огромный для мальчика с Теннерс-Лейн. Он видел перед собой затейливую резьбу, покрывавшую все вертикальные поверхности, колонны, что вздымались над сидевшими на скамьях людьми. Все его существо растворялось в безмерной пустоте, а из огромных окон лился холодный безжалостный свет, он не оставлял тени, от него невозможно было укрыться. В этом сером каменном сооружении мальчику в протертых штанишках не стоило искать милосердия.