Тайная река
Шрифт:
Она подходит к прилавку с книгами. Торговка внутри, в лавке, и непонятно, видит ли она, что происходит у нее возле лотка. Уильяму хочется самому перескочить через улицу, схватить книгу и удрать, а то Ма так возится: перебирает книжки, листает страницы, будто что может прочесть, хотя с буквами знакома не лучше, чем какие-нибудь человечки с Луны. Наконец она прячет одну в складках фартука, и при этом смотрит на книжку, бестолково запихивает ее обеими руками, чуть ли не роняя младенца. До чего ж все неуклюже!
Внезапно возле нее вырастает торговка, вопит: «А ну-ка отдай, миссус!» – они слышат, как Ма дрожащим голосом отвечает: «Что? Да у меня ничего вашего нет!» При этом судорожно сжимает складки фартука, что, несомненно, ее выдает. Торговка, жилистая старая карга,
Торговка наклоняется за книгой, а Ма, хоть и на коленях, успевает треснуть ее по затылку. Хоть и старая, торговка мгновенно подскакивает и бьет Ма книгой по спине – они через улицу слышат громкий шлепок, торговка вопит: «Воровка! Воровка!» Но Ма уже поднялась на ноги, держит младенца в руках, принимается пинать прилавок, книги грудой валятся в грязь.
Это – сигнал для притаившихся за повозкой детей: они несутся через улицу и хватают разбросанные книги. Уильям выхватывает по книжке обеими руками, прямо из-под ног торговки, та отпускает Ма, чтобы отобрать книги, он мчится во весь опор, а Ма, воспользовавшись моментом, тоже улепетывает прочь, и торговка мечется, не успевая никого поймать. Два джентльмена, только что вышедшие из «Якоря», приходят старухе-торговке на помощь, но Торнхиллов уже и след простыл – разбежались, словно крысы в темном закоулке.
У каждого оказалось по книжке. У Уильяма – самая богатая, в переплете из красной кожи с золотыми буквами, точно возьмут у «Лайла» за шиллинг, и без вопросов.
Он рос драчуном. К десяти годам другие мальчишки уже знали, что связываться с ним себе дороже. Ярость согревала, наполняла его. Ярость была ему другом.
Были, конечно, и другие друзья-приятели, они вместе болтались по улицам и верфям, хватали ракушки-сердцевидки с рыбных прилавков на рынке, рылись в грязи и иле после отлива в поисках пенни, которые кидали им развеселые джентльмены.
В банду входили его брат Джеймс, гибкий мальчишка, который мог быстрей таракана пробираться по сточной трубе, и бедный туповатый Роб с вечной улыбкой на лице. А еще тощий маленький Уильям Уорнер, самый младший сын мусорщика с Хафпенни-Лейн, и Дэн Олдфилд, чей папаша утонул – он был среди пассажиров ялика, пытавшегося пройти под Лондонским мостом во время отлива, а все потому, что лодочник был мертвецки пьян. Дэн славился умением таскать раскаленные каштаны у разносчика на Фрайинг-Пэн-Элли, он таскал их столько, что хватало и ему, и другим, он их прямо горячими раздавал из карманов другим уличным мальчишкам. Как-то раз морозным утром – это Дэн придумал – они с Уильямом помочились прямо себе на ноги, и блаженство, которое они при этом испытали, стоило наступившего потом холода. Был также Колларбоун из Эш-Корта, у того было красное родимое пятно в пол-лица. Колларбоуну нравилась Лиззи. «У нее кожа как у монашки», – с изумлением заявил он Торнхиллу и, видимо, вспомнив про свое багровое пятно, покраснел здоровой половиной лица.
Все они подворовывали при случае. Этот их чистоплюй-священник мог сколько угодно распинаться про грех, но никакого греха в том, чтоб украсть что-то, чем можно набить брюхо, уж точно не было.
Как-то раз Роб заявился в нору возле Дерти-Лейн, где они околачивались с пацанами, с одним ботинком, который стащил с витрины обувной лавки. Он прихватил бы и второй, но обувщик увидел его через окошко и погнался за ним. И даже поймал, сказал Роб, но дядька был старый, а он молодой, и сумел удрать. Уильям взвесил ботинок в руке и спросил: «А на что он тебе, только один?» Роб долго думал, аж весь сморщился от усилия, а потом, втягивая слюну, вечно свисавшую с нижней губы, вскричал: «Продам какому-нибудь одноногому! Он же стоит десять шиллингов, не меньше!» И весь засветился от удовольствия, как будто деньги уже были у него в кармане.
Пока Лиззи выполняла роль матери для Джона, а потом для Люка, сестрой Уильяму стала Сэл, подружка Лиззи из Суон-Лейн. Сэл была единственным ребенком:
Ее семья была ступенькой повыше Торнхиллов, поскольку мистер Миддлтон был лодочником, как и его отец, и отец его отца. Все поколения семьи жили на той же улице в том же узком доме с комнатой наверху, с очагом, который зимой топили углем, с окнами, в которых были вставлены настоящие стекла, а в буфете у них всегда имелся хлеб.
Но все равно то был печальный дом, наполненный крошечными призраками умерших младенцев. И с каждым долгожданным, а потом заболевшим и умершим сыном мистер Миддлтон становился все угрюмее и молчаливее. Успокоение он находил в работе. Каждый день он вставал в раннюю рань и был первым лодочником, поджидавшим пассажиров у спускавшихся к реке ступеней-пристаней. Греб весь день и возвращался домой, когда уже темнело, всегда молча, будто всматривался в свою душу, где пребывали его мертвые сыновья.
Ма и Па Сэл надышаться на свое драгоценное дитятко не могли. Мать все время держала девочку подле себя, трепала по щеке, называла куколкой или конфеткой. У Сэл были всякие вкусности, какие только родителям по карману: и апельсины, и бисквит, и мягкий белый хлеб, а на день рождения ей подарили голубую шерстяную шаль, тонкую, как паутинка. Это были совсем не такие Ма и Па, и Уильям – никто из домашних даже не знал, когда у него-то бывает день рождения, – смотрел на них и изумлялся.
Сэл цвела, окруженная заботой. Она не была красоткой, но ее улыбка освещала все вокруг. Ее жизнь омрачало лишь кладбище, на котором были похоронены братья и сестры. Она все время помнила о них, ломала голову – почему они не живут, а она живет, хотя заслуживает жизнь не больше, чем они, и почему ей досталась вся любовь, которую она должна была разделить с ними. Эта тень сделала что-то с ее характером, и такого характера, как у Сэл, Уильям больше ни у кого не видел. Он больше не знал никого другого, кроме Сэл, кто не мог видеть, как курице отрубают голову или как лошадь бьют кнутом. Однажды она набросилась на человека, который порол маленькую собаку, она кричала: «Не трогайте, не трогайте!» – и человек отшвырнул собачку и уже было занес плетку над Сэл, но тут Уильям оттащил ее за руку и крепко держал, пока человек и скулящая от боли собака не скрылись за углом, и тогда она уткнулась носом в грудь Уильяму и рыдала от злости.
Было легко мечтать о том, что живешь в доме 31 по Суон-Лейн. Даже название улицы, и то было красивым [4] . Он представлял себе, как живет там, растет в тепле этого дома. И дело даже не в щедром ломте хлеба, намазанном вкусной подливой, – дело в ощущении того, что у тебя есть свое место. Он понимал, что и Суон-Лейн, и эти комнаты были частью самого существа Сэл, а у него ничего такого, что он мог бы назвать своим местом, своим домом, и быть не могло.
И так получилось, что он, чье существование было отмечено присутствием столь многих братьев и сестер, и Сэл, чье существование было отмечено столь многими отсутствиями, нашли в этом что-то для них общее. Они вместе убегали от вонючих мерзких улиц, через засаженные репой и капустой поля, перепрыгивая через канавы с гнилой водой, – прочь, прочь к пустошам Ротерхита, которые, как они считали, принадлежат лишь им одним. Там было в кустах одно местечко, укрытое со всех сторон, где они прятались от ветра. Бледное небо над ними, простор серовато-коричневой воды, крики морских птиц – это место так отличалось от Таннерс-Лейн, что Уильям чувствовал себя здесь совсем другим мальчиком. Он любил это место, его очищенную ветром пустоту. Ни домов, ни проулков, никто за тобой не смотрит, разве только время от времени там появлялись цыгане, да и они надолго не задерживались, и место это снова принадлежало только им.
4
Англ. Swan Lane – или Лебяжий переулок.