Тайная вечеря
Шрифт:
„Меня зовут Наталья Арсеньевна. Я буду вести у вас литературу… Постараюсь сделать все, чтобы вы полюбили ее, чтобы научились думать над прочитанным и не стыдились горевать, радоваться вместе с героями книг. Я сделаю все, чтобы вы знали и любили русскую классическую литературу и всегда, чем бы вы ни занимались в жизни, могли обратиться в трудную минуту к ней за советом“.
Наталья Арсеньевна говорила и чувствовала свой „звездный час“. Уже после первого урока литературы притихший класс смотрел на нее обожающими глазами. Ах, как любили ее ученики! Любили за азартные, всегда неожиданные уроки, за неистощимую фантазию в походах „по литературным местам“, за ее тихий голос и кроткие глаза, за талант слушать и слышать душу ученика. Дети чутко улавливали, что она
Неужели все это ушло навсегда? Старая учительница ворочалась без сна. Мелькали перед глазами лица учеников, живых и ушедших из жизни. Самых дорогих отняла война. Вспомнилось, как уходили на фронт десятиклассники. Приходили прощаться, с вещевыми мешками за спиной, смешные бритые мальчишки, и уходили навсегда. Потом прибегали матери, чтобы вместе порадоваться письмам с фронта. Многие приносили похоронки, и каждую утрату Наталья Арсеньевна переживала, как гибель своих детей. Вспомнились тревожные московские вечера, вой сирены, бомбоубежища, дежурства на крышах домов. Вспомнилось…»
Длинный Сережкин козырек свалился на глаза. «Вспомнилось, вспомнилось…» Что я знаю про это? Про те тревожные вечера, про тех людей, про тот страх… Ничего. Помню только альбом Натальи Арсеньевны с фотографиями мальчишек в траурных самках. Помню пачку открыток, исписанных ровным почерком Натальи Арсеньевны. Она просила меня опустить их в почтовый ящик в День Победы. Матерям погибших учеников. Я хорошо запомнила лица тех мальчишек. Они словно впечатались в память. Зачем они погибли? Или иначе узор ковра не сложился бы? Ах, какой ценой!
А тот, чей скорбный холмик исступленно отогревался грудами непременной малышовой утвари, всеми несложными атрибутами беспечного детства? Зачем?.. Посмотреть бы, глянуть на секунду страшный лик ткача. Я бы дорого заплатила за этот взгляд. Впрочем, по его нещадящим расценкам, этот миг должен быть изощренней смерти.
А что я знаю про генерала Вока? Про то, как офицер белой армии отказался участвовать в расстреле большевиков? Как остался жив благодаря этому с приходом новой революционной власти, а позже своей неподкупной честью, благородством и чистотой помыслов заслужил уважение и почет новой власти. Наверное, об этом надо было написать. О том, например, как сначала хотели выселить из просторного дома семью бывшего белого генерала, но потом, по распоряжению губкома, оставили его Воку, вручив при этом документ, ограждающий от чужих притязаний на имущество генерала. Или, может быть, просто достаточно того, что я знаю обо всем этом? Того внутреннего знания, которое, не обнаруживая себя в словесных знаках, сильней в недоговоренности?
В открытое окно ворвался подгоняемый ветром знобкий рассветный холодок. Но Сережкина кепка, нахлобученная на уши, казалось, сообщала через макушку в мое тщедушное тело устойчивое тепло. От легкого движения воздуха затрепетали раскиданные по столу листки с ровным почерком Натальи Арсеньевны. Это она писала мне в спортлагерь…
Бросились в глаза строчки: «Бывает так, что вдруг как-то сильно заговорит сердце. Откуда-то берутся такие слова, которые спустя день-два и не вспомнишь и не придумаешь… Все может уйти: и дорогие люди, и любовь, и деньги, и молодые силы, а дело, которое ты любишь и умеешь делать, навсегда останется с тобой, тебе не изменит. Я очень верю в твое будущее, Сашенька. Тебе много дано, но много и взыщется…»
А это уже из другого письма: «Береги маму. Она, бедняжка, устала. А любит сильно и все отдает семье. Обидно, что не любимому делу».
И еще: «Сегодня, в День учителя, вспомнили обо мне многие мои ученики, теперь уже пожилые люди. Была Сонечка, привезла „Учительскую газету“ и охапку белой сирени от Женечки. Он на рассвете улетел на Север, в командировку, и очень расстраивался, что не может лично обнять меня в этот день. Прислал свою новую статью. Очень-очень смело и поучительно. В „Учительской газете“ все посвящено сегодняшнему празднику, много хороших слов об учителе, но словами нельзя передать то чувство особой радости, когда ты помогаешь формированию молодого человека, часто вырывая его из мира ложных, благополучных, сытых представлений о жизни, о людях. Наконец, чувство молодости, острого восприятия жизни, которое свойственно молодежи. Оно заражает, и невольно начинаешь чувствовать, что и сам ты еще не стар, что дело твое нужно и дорого людям. А теперь? Но об этом даже писать тяжело. Все в прошлом… До сих пор меня не забывают ученики. Вот только старых друзей, которых у меня было много, я всех почти похоронила. Тяжко, очень тяжко, но неизбежно, когда человек проживает такую долгую жизнь. Я пришла к выводу, что уйти из жизни легче, чем переживать смерть близких людей. А вот взять на себя эти страдания человеческие (их так много!) совсем невыносимо и не нужно. Живи радостней, веселей. Болеть моими горестями не надо. Лучше дари людям твою ласку и внимание…»
Я отодвинула письма, притянула к себе амбарную тетрадь.
«…Наступило то первое сентября, когда впервые Наталья Арсеньевна не переступила порог класса. Долго бродила она в то утро по тихим замоскворецким переулкам, пытаясь утихомирить боль. Встала она рано. Дом крепко спал, даже чуткая Джанька не шевельнулась на звук ее шагов.
Замоскворецкие переулки отчужденно глядели на старую учительницу фасадами непроснувшихся домов. Для их обитателей была чужой ее боль, ее тоска, панический страх перед ненавистным, праздным образом жизни. Этот страх был всегда чуть ли не самым сильным ощущением в ее жизни. Он терзал ее всегда, даже в молодости, когда вроде бы было так преждевременно ощущать его ледяные прикосновения. Мысленно перебирала в памяти Наталья Арсеньевна последние события… Радостным было то, что начали к ней ходить два ученика. Одного надо было серьезно готовить к поступлению в университет на филологический. И придется изрядно повозиться: много упустил в школе. А вторая, девочка, попросила позаниматься, не имея, так сказать, дальнего прицела, просто для души. Ярко выраженная одаренность по всем точным дисциплинам — этакий маленький „технарь“, а душой тянется к литературе: пишет, как будущий критик, сочинения, но со множеством грамматических ошибок. Наталья Арсеньевна с нежностью подумала о своих новых питомцах.
Вспомнила и о другом. Совсем недавно ей позвонили из издательства. Напомнили, что издательство хотело включить в план книгу старой учительницы. Наталья Арсеньевна пыталась убедить женщину-редактора, что вряд ли это возможно. Она всегда была рада поделиться опытом с молодыми педагогами, рассказать… Но писать книгу? Вряд ли. Никогда не было у Натальи Арсеньевны особого метода воспитания детей, какого-то необычного подхода к ученикам. Просто она любила их и знала, что каждый — особый, не похожий на других и никак нельзя со всеми одинаково.
Во время телефонного разговора Ленусик вертелась рядом, подавая Наталье Арсеньевне таинственные знаки, досадливо вздергивая плечами.
— Ну странный вы человек, мамуленька, — зажурчала Ленусик, когда Наталья Арсеньевна положила трубку. — Поразительно. За такую долгую жизнь не усвоить, что нельзя ни от чего… такого отказываться. Особенно от издания книги! Прямо в руки плывет… а вы капризничаете.
— Да господь с тобой, Ленусик, я не капризничаю. Ты какое-то слово неудачное нашла. Вот уж никогда себе этого не позволяла. Просто я не берусь за то, чего не умею.
— Ну извините меня… я неправильно выразилась. Но разве какое особенное умение необходимо, чтобы поделиться своим педагогическим опытом? И потом… все сейчас пишут. И ничего…
Наталья Арсеньевна засмеялась.
— Вот именно: ничего! Зачем же мне на старости лет поддаваться модным веяниям и делать, как все?
— Затем, мамуленька, что это немалые деньги! Мы с Вадимом, как вы знаете, отпуска на даче не проводим. Снимаем ее ради Джаньки и вас… то есть ради вас и… Но в конечном счете даже не в этом дело. Просто появилось бы увлекательное дело и не оставалось бы времени…