Тайная вечеря
Шрифт:
Ариадна Сергеевна была яростной „толстовкой“. Питалась вегетарианской пищей, решительно, еще в молодом возрасте, отказалась от прислуги, обслуживая себя сама. Была непременным членом чуть ли не всех благотворительных обществ и только в одном не могла себе отказать. Ариадна Сергеевна любила красиво и модно одеваться. В этом вопросе ее женская природа брала верх над дорогой сердцу толстовской философией отказа от роскоши и излишеств. Однажды ей удалось даже повидать Льва Николаевича. Ее близкая приятельница, служившая по убеждению воспитательницей в сиротском приюте, много лет вела переписку с Толстым. Он одобрял ее решение порвать с праздной жизнью. Вот она-то и прихватила с собой в Ясную Поляну Ариадну Сергеевну, полыхавшую волнением и ожиданием встречи с великим писателем. Долго перебирали подруги гардероб Ариадны Сергеевны, выискивая платье
Толстой поразил Ариадну Сергеевну сочетанием простоты и величия. На всю жизнь запомнила она его взгляд из-под нависших лохматых бровей. „Поглядел, как наизнанку всю вывернул. Как всю душу рассмотрел за один этот взгляд“, — рассказывала восторженно Ариадна Сергеевна.
Брату она писала, что всю оставшуюся жизнь собирается посвятить благотворительству и, кто знает, может быть, закончит свою жизнь в монастыре, как любимая сестра Толстого Мария Николаевна!
На что следовал ответ брата: „Помилуй, любезная моя Аденька, но ведь в монастыре не будет Кузнецкого моста с модными салонами, портного мсье Дебрэ и французских кружев“. Ариадна Сергеевна хотела было обидеться на шутку брата, но, подумав хорошенько, сообразила, что в каждой шутке есть доля правды, и решила не обижаться. Судьбой ей было уготовано другое.
Спустя полгода после появления младенца в доме генерала, умерла жена Якова Сергеевича. Ариадна Сергеевна продала свой московский дом на Патриарших прудах и переехала к брату».
Я поставила жирную точку, скорей похожую на кляксу, и нетерпеливо повернулась к Моте, уже несколько раз заглядывавшей мне через плечо. Уловив мое недовольство, Мотя зашептала, жестикулируя, словно не она мне мешала, а мы обе мешали кому-то третьему, незримо присутствующему здесь.
— Я говорю, Шурочка, чай-то остынет. А ты небось голодная. С утра не ела. И варенье вишневое хотела. Так я положила.
Я поблагодарила Мотю взглядом, а вслух мрачно сказала:
— Я не могу вишневое варенье. У меня от него во рту горчит.
— Ох, и выдумываешь ты чего-то, Александра. — Мотя всплеснула руками и, поджав губы, прибавила с обидой: — Уж мое-то варенье не горчит, не беспокойся. И потом, оно без косточек. — Мотя жалобно поглядела на меня почти умоляюще: — Ну, попробуй вареньица, Александра.
Меня вдруг захлестнула жгучая жалость к Моте, к ее висящим безвольно вдоль тела грубым рукам, которые были еще грубее и неуклюжей без работы. Я подумала, что отказываю ей сейчас в той нехитрой радости, которыми так бедна ее одинокая жизнь. Кого ей вот так еще чайком с вареньем приведется угостить! Разве что стрелочницу со станции да пьянчугу «заразу Еремеева», что помогает красить оградки и могилы поправлять за трешник.
— Ну как, не горчит, Шурочка? — беспокойно спрашивала Мотя, глядя, как вяло жую я ее вишневое варенье.
Я помотала головой.
— Да нет, очень сладкое. Просто пошутила. Моть, ты меня спрашивала про то, куда девалась сестра генерала Вока. Хочешь расскажу?
— Вот, вот, расскажи, Шурочка!
И Мотя сложила руки замком под тяжелым подбородком, приготовившись слушать.
— Значит, дело было так. Еще на перроне Ариадна Сергеевна обратила внимание на молодую пару. Он был… крепкий широкоплечий блондин с удивительно тонкими для его коренастой фигуры чертами лица, она — высокая, худенькая, с кроткими серыми глазами, к которым время от времени подносила смятый в кулаке носовой платочек. Они спорили о чем-то, видимо, очень важном, и спор этот огорчал девушку и сердил молодого человека. С ударом гонга, приглашающего пройти в вагоны, у молодого человека появилась на лице растерянная улыбка, а девушка заплакала навзрыд, припадая лицом к груди молодого человека. Ариадна Сергеевна, чуткая к чужому горю, почувствовала, как защипало у нее в носу, и отошла в глубь купе. Через несколько минут в дверях появилась девушка с заплаканными глазами. Они познакомились… Девушка, как ты уже догадалась, Мотя, оказалась Натальей Арсеньевной Беловольской.
Мотя издала странный звук, точно поперхнулась, ударила ладонями по коленям.
— Не догадалась. Совсем даже не догадалась, ежели бы ты не подсказала. — И, с восхищением глядя на меня круглыми немигающими глазами, Мотя протянула: — Ну-у, ты и плетешь, Александра, прям, как по писаному. Во язык у тебя подвешен, во подвешен. Ну, давай, сочиняй дальше.
— Во-первых, Мотя, я не сочиняю. Я, слава богу, и дневники Натальи Арсеньевны читала, и рассказывала мне она сама о своей молодости. Я, правда, не всё помню. Только главное, ради чего хочу и остальное в порядок привести. Понимаешь? А без остального никак нельзя, не получается. Ну, слушаешь? И вот, Мотя, что поведала о себе попутчица Ариадны Сергеевны. Родилась она в семье управляющего делами богатого золотопромышленника в городе Бодайбо. Ее отец был одновременно и фельдшером. Видимо, очень талантливым, так как люди верили ему и охотно у него лечились. Бывают, наверное, в народе такие самородки. Сознательная жизнь Наташи началась с пяти лет… Наталья Арсеньевна говорила мне, что лозунгом в их семье были слова «займись делом». Эти слова вошли в кровь. Всю жизнь Наталья Арсеньевна ненавидела праздных людей. Знаешь, она уже рая была — и никак не могла примириться с тем, что не может делать что-нибудь полезное. Она привыкла жить для людей, а ее вдруг взяли и отрезали от жизни. Спихнули в эту богадельню. Но это потом. Про это будет отдельный разговор. Значит, так. Наташе было пять лет, когда она увидела отца последний раз. На приисках случилось несчастье: в шахте завалило рабочих, и до отца дошло, что вину хотят свалить на него. А он виноват не был. И пришлось ему скрыться. Наташе было десять лет, когда пришло известие, что отец умер. Нужда в семье Наташи Великановой была ужасная…
— Почему же Великановой? — перебила Мотя. — Вот и наврала ты, Шурочка. Фамилия-то ей Беловольская.
— Тьфу ты, Мотя, — рассердилась я. — Ты дослушай сначала. Беловольская она по мужу была. Но это позже.
— Ага, — снова перебила Мотя, — значит, ее на вокзале мужик ейный провожал. И куда же это, интересно, он провожал?
— Если будешь перебивать, не стану рассказывать, — мрачно пообещала я Моте.
И та даже закрестилась, обещая молчать, хотя, по моим наблюдениям, ни в бога, ни в черта не верила.
Я помолчала, собираясь с мыслями.
— Ну вот, никак теперь не соображу… На вокзале Наташин муж провожал ее к маме в деревню, где Наталья Арсеньевна до поступления в университет работала учительницей и где, собственно, и познакомилась со своим будущим мужем. Он был старше Наташи и к моменту их знакомства получил юридическое образование. В деревне, где учительствовала Наталья Арсеньевна, было много политических ссыльных. К одному из них приехал повидаться выпускник Томского университета Александр Беловольский. А потом, уже после свадьбы, Наташа уехала в Петербург и поступила на частные литературно-философские курсы Раева, по-моему. Фамилию точно не помню. Впрочем, это неважно. В Петербурге Наташа прожила год…
— Ух ты, это что же, выходит, на целый год ее мужик отпустил от себя? Да-а. Не больно, видно, любил, — разволновалась вдруг Мотя, и ее широкое лицо покрылось багровыми пятнами. — Меня мой покойник, бывало, даже к матери в деревню не отпускал. А здесь, на тебе, год. И что же, так весь год они и не виделись? Или на каникулы она все же ездила? Как полагаешь, Александра?
Я полагала, что они, конечно же, виделись. Но вдруг от наивного Мотиного вопроса что-то смутное неприятно зашевелилось во мне, задвигалось, разрастаясь и принимая неясные очертания тревоги. Это «что-то» было гаденькое, прилипчивое. И я уже чувствовала, как, поселившись во мне, звереныш пристраивается поудобней.
Еще я полагала, что самое отчаянное воображение не смогло бы докопаться до сути взаимоотношений тех двух людей. Наташа Беловольская любила своего мужа. Она любила его всегда. И когда его уже не было в живых. И когда проживала она снова свою молодость, съежившись под казенным одеялом в богадельне. И когда сознание крылатой тенью прощально коснулось ее лица, и губы скривились, последним усилием произнося его имя.
Наверное, она писала ему письма: длинные, грустные и восторженные. Ведь она жила в Петербурге, а тогда это был город Блока и Белого, Шаляпина и Собинова. Всегда, до последнего вздоха, она жила духовной возвышенной жизнью, чуть оторванной от жесткой реальности. Может быть, в этом было ее спасение, иначе как было сохранить до последних дней святую непоколебимую уверенность в доброту и великодушие человеческое… В этом же была и беда, ее неподготовленность к предательству, против которого старческая беспомощность не в силах уже была соорудить крепость.