Тайны княгини де Кадиньян
Шрифт:
— В его пользу говорят по крайней мере его любовь к своим покровителям и его преданность. Роль, которую он играет в обществе, утешает меня после всех страданий, что он причинил мне в нашей семейной жизни. Впрочем, — продолжала она, искусно оставляя разговор о князе, — разве вы, который знаете все, разве вы не замечали, что у мужчин бывают два обличия: одно — в домашнем быту, в обществе жены, в личной жизни, и это лицо — настоящее; тут нет ни маски, ни притворства, тут незачем прикидываться, они предстают такими, каковы они есть, и часто оказываются отвратительны; между тем люди посторонние, свет, салоны, двор, монарх, политические круги видят их великими, благородными, великодушными, в ризах добродетели, в убранстве красноречия, полными превосходнейших качеств. Какая злая шутка! И после этого иногда удивляются улыбке некоторых женщин, их пренебрежительному обращению с мужьями, их равнодушию...
Тут ее рука соскользнула с ручки кресла, и этот жест прекрасно дополнил ее недоконченную речь. Увидев, что д'Артез занят созерцанием ее гибкого стана, так красиво изогнувшегося в глубоком мягком кресле, любуется ее платьем и изящной маленькой складкой, игриво оттеняющей лиф, — одной из тех вольностей туалета, которые так идут к тонким фигурам, никогда не проигрывающим от нее, княгиня снова подхватила нить
— Я не стану продолжать. Вы, писатели, добились того, что превратили в посмешище женщин, считающих себя непонятыми, неудачно вышедших замуж, разыгрывающих драмы и кокетничающих своими чувствами, что кажется и мне последней степенью мещанства. Надо либо склониться и покориться, тогда все этим сказано, либо противиться и забавляться. В обоих случаях следует молчать. Правда, я не сумела ни вовсе покориться, ни до конца устоять; но, может быть, в этом заключалась еще более серьезная причина для молчания. Как бессмысленны жалобы женщин! Если женщины не оказались более сильными, значит, у них не хватило ума, такта, тонкости, и они заслуживают своей участи. Разве они не королевы Франции? Они потешаются над вами, как хотят, когда хотят и сколько хотят.
Она поиграла флакончиком с духами, и это движение было очаровательно, столько в нем таилось женской дерзости и насмешливой веселости.
— Я нередко слышала, как какие-то ничтожные создания досадовали на то, что они женщины, и желали быть мужчинами, а я всегда с сожалением смотрела на них, — продолжала она. — Если бы я могла выбирать, я все-таки предпочла бы остаться женщиной. Невелико удовлетворение от преимуществ, доставшихся благодаря силе и тому могуществу, которым вас наделяют вами же созданные законы. Но когда мы видим вас у наших ног, слышим вздор, который вы говорите, видим ваши безрассудные поступки, нет ли опьяняющего счастья в ощущении своей торжествующей слабости? Когда мы побеждаем, мы должны хранить молчание под страхом утратить свою власть. Побежденные женщины также должны молчать из гордости: молчание раба приводит в ужас господина.
Весь этот милый вздор она говорила таким кротко насмешливым, таким нежным голосом, сопровождая его такими кокетливыми движениями головы, что д'Артез, совершенно незнакомый с подобными женщинами, сидел, точно куропатка, завороженная взглядом охотничьей собаки.
— Прошу вас, сударыня, — сказал он наконец, — расскажите мне, как мужчина мог заставить вас страдать, и, право же, не сомневайтесь, — там, где всякая женщина была бы пошлой, вы останетесь непревзойденной, пусть вы даже и не обладаете таким даром речи, чтобы придать занимательность поваренной книге.
— Вы, кажется, проявляете торопливость на путях дружбы, — сказала княгиня со значительной интонацией, встревожившей д'Артеза и сделавшей его серьезным.
Разговор принял другое направление. Становилось поздно. Бедный гений ушел, огорченный тем, что, проявив любопытство, задел это сердце, и веря в то, что эта женщина необычайно много вынесла.
Княгиня же всю свою жизнь провела в развлечениях и была настоящим Дон-Жуаном в юбке, с той единственной разницей, что не к ужину пригласила бы она статую командора и уж, конечно, с ней бы справилась.
Невозможно продолжать это повествование, ничего не сказав о князе де Кадиньяне, более известном под именем герцога де Мофриньеза, — иначе пропадет вся соль чудесных выдумок княгини и люди, чуждые этому миру, ничего не поймут в страшной парижской комедии, которую она собиралась разыграть ради мужчины.
Господин герцог де Мофриньез, настоящий сын своего отца, князя де Кадиньяна, был худ и высок, обладал самой элегантной внешностью, отличался обходительностью и уменьем говорить прелестные остроты; он сделался полковником по милости божьей, хорошим солдатом — по милости случая, проявляя, впрочем, свою храбрость, как поляк, по всякому поводу, безрассудно и скрывая пустоту своего ума под прикрытием жаргона высшего общества. С тридцатишестилетнего возраста ему пришлось стать, как и господину его Карлу X, совершенно равнодушным к прекрасному полу; это было ему наказанием за то, что он, так же как и король, слишком умел нравиться в молодости. Кумир Сен-Жерменского предместья в продолжении восемнадцати лет, он, как и все наследники знатных родов, вел рассеянную жизнь, заполненную исключительно удовольствиями. Его отец, разоренный революцией, был восстановлен в должности по возвращении Бурбонов, получил управление одним из королевских дворцов, пенсию и оклады; однако, оставшись тем же знатным вельможей, как и до революции, старый князь очень быстро растратил это неверное состояние; суммы, полученные после издания закона о возмещениях [14] , поглотила роскошь, заведенная им в его огромном особняке, который он только и вернул из всего своего имущества и большую часть которого занимала его сноха. Князь де Кадиньян умер незадолго до Июльской революции в возрасте восьмидесяти семи лет. Он разорил свою жену и находился долгое время в натянутых отношениях с герцогом де Наварреном, который женился первым браком на его дочери и с которым он с большим трудом рассчитался. Герцог де Мофриньез находился в связи с герцогиней д'Юкзель. Около 1814 года, когда г-ну де Мофриньезу исполнилось тридцать шесть лет, герцогиня, зная, что он на отличном счету при дворе, выдала за него, несмотря на его бедность, свою дочь, владевшую рентой в пятьдесят или шестьдесят тысяч ливров, не считая того, что ей должно было достаться после герцогини. Таким образом, мадмуазель д'Юкзель стала герцогиней, и мать ее знала, что она в своей супружеской жизни будет, по всей вероятности, пользоваться значительной свободой. Герцог вскоре после неожиданного счастья, позволившего ему обзавестись наследником, предоставил жене полную свободу действий и стал развлекаться по разным гарнизонам, проводя зимы в Париже, делая долги, всегда оплачиваемые его отцом, придерживаясь, однако, полнейшей снисходительности в делах семейных, предупреждая герцогиню за неделю о своем возвращении в Париж, обожаемый в полку, любимый дофином, ловкий царедворец, немножко игрок, всегда, впрочем, непринужденный и простой; герцогиня так и не могла убедить его взять в любовницы певицу из Оперы для соблюдения приличий и из уважения к ней, как шутливо говорила она. Герцог, имевший право занять после отца его должность, сумел понравиться обоим королям — Людовику XVIII и Карлу X, доказав этим, что он умел извлекать пользу из самого своего ничтожества; однако и все его поведение, вся его жизнь были покрыты самым блестящим лаком; его обращение, благородство манер, осанка были безукоризненны; даже либералы его любили. Ему не удалось
14
Закон о возмещениях. — Речь идет о законе, принятом в 1825 г. о вознаграждении эмигрантов за конфискованные во время революции поместья. По этому закону дворянство получило один миллиард франков.
Герцогине д'Юкзель было сорок пять лет, когда она выдала свою дочь за герцога де Мофриньеза, поэтому она давно уже без ревности и даже с интересом следила за успехами своего прежнего друга. Отдавая свою дочь за него замуж, герцогиня вела себя с исключительным благородством, что смягчило безнравственность этой сделки. Все же недружелюбие придворных лиц и в этом нашло пищу для насмешки: утверждали, что замечательное поведение герцогини не дорого стоит, хотя прошло уже почти пять лет, как она сделалась набожной и предавалась раскаянию, наподобие тех женщин, которым нужно замолить много грехов...
С каждым днем княгиня проявляла все более и более замечательные познания в литературе. Благодаря чтению, которому она и днем и ночью предавалась с отвагой, достойной величайших похвал, она не боялась приступить к обсуждению и самых трудных вопросов. Д'Артез, пораженный этим, не был способен заподозрить Диану д'Юкзель в том, что она повторяет вечером прочитанное ею утром, как это делают многие писатели, и принимал ее за женщину высокого ума. Эти беседы удаляли Диану от ее цели, и она попыталась вернуться на почву признаний, столь осмотрительно покинутую ее возлюбленным; но, после того как она один раз отпугнула его, ей было нелегко заставить человека подобного склада вновь вернуться к ним. Все же, после месяца этих литературных диспутов и красивых платонических диалогов, д'Артез осмелел и стал приходить ежедневно в три часа. Он удалялся в шесть, чтобы вновь появиться вечером в девять и с постоянством нетерпеливого любовника оставаться до двенадцати или часа ночи. К тому времени, когда приходил д'Артез, княгиня бывала одета с большей или меньшей изысканностью. Взаимная верность, заботливость друг о друге — все в них обличало чувства, в которых они не смели признаться, ибо княгиня отлично угадывала, что этот взрослый младенец боялся объяснения столько же, сколько она его желала. Все же почтительность, облекавшая постоянные немые признания д'Артеза, невыразимо нравилась княгине. Они оба не могли не чувствовать, что сближение их с каждым днем усиливается, они ни о чем не условливались заранее и не предрешали ничего, что могло бы препятствовать развитию их отношений, как это случается между влюбленными, когда одна сторона выставляет строгие требования, а другая — оказывает сопротивление искренне или только разыгранное из кокетства. Как и все неопытные люди в подобном положении, д'Артез был во власти волнующей нерешительности, вызванной силой желаний и страхом навлечь на себя неудовольствие. Когда молодая женщина разделяет эти чувства, она не в состоянии в них разобраться, но княгине и самой приходилось слишком часто вызывать их, чтобы теперь она не наслаждалась прелестью возникшего положения. Диане бесконечно нравилось это восхитительное ребячество, имевшее в глазах ее тем большее очарование, что она прекрасно знала, как положить ему предел. Она походила на великого художника, нарочно задерживающегося над едва набросанным этюдом в уверенности, что в минуту вдохновения он закончит картину, пока еще неясно вырисовывающуюся в его воображении. Не нравилось ли ей, заметив порыв д'Артеза, останавливать его, приняв величественную осанку? Она сдерживала тайные бури его юного сердца, вызывала и успокаивала их одним взглядом, протянув руку для поцелуя, или несколькими незначительными словами, произнесенными с волнением или нежностью в голосе. Благодаря этой искусной уловке, хладнокровно подготовленной и божественно разыгранной, она все глубже запечатлевала свой образ в душе этого незаурядного человека, которого ей нравилось превращать в младенца, доверчивого, простодушного, почти что глуповатого; стоило ей по-настоящему задуматься над этим, и она не могла не восхищаться его благородством, сочетаемым с такой невинностью. Эта игра, достойная опытной кокетки, незаметно привязывала ее самое к своему рабу. Наконец влюбленный Эпиктет вывел ее из терпения, и, уверившись, что она расположила его к величайшей доверчивости, она решила закрыть ему глаза повязкой самой непроницаемой.
Как-то вечером, когда пришел Даниель, княгиня сидела, облокотившись на маленький столик, и свет лампы как бы омывал ее красивую белокурую голову; она играла письмом, вертела его на скатерти. Дав д'Артезу как следует разглядеть этот листок, она его наконец сложила и спрятала за лиф.
— Что с вами? — сказал д'Артез. — Вы как будто чем-то встревожены?
— Я получила письмо от господина де Кадиньяна, — ответила она. — Как бы он ни был виноват передо мной, я, прочтя это письмо, все-таки подумала, что он в разлуке с семьей и с сыном, которого любит.
Эти слова, сказанные тоном самым задушевным, обличали ангельскую чувствительность. Д'Артез был растроган до последней степени. Любопытство любовника едва ли не превратилось в любознательность психолога или литератора. Ему захотелось узнать, на какое величие души способна эта женщина, до каких пределов простирается ее дар всепрощения, и убедиться в том, что эти светские создания, обвиняемые в легкомыслии, в черствости сердца, себялюбии, могут быть ангелами. Голос его слегка дрожал, когда, вспомнив, что раз уж он пытался познать это небесное сердце и был отвергнут, он взял руку прекрасной Дианы, нежную, прозрачную руку с тонкими, точеными пальцами, и спросил: