Тайны княгини де Кадиньян
Шрифт:
— Не достаточно ли теперь окрепла наша дружба, чтобы вы могли рассказать мне о ваших испытаниях? Не потому ли вы задумались, что вспоминаются старые скорби?
— Да, — ответила она, и слово это прозвучало, как самая нежная нота, когда-либо извлеченная из флейты Тюлу.
Она снова погрузилась в задумчивость, и глаза ее заволоклись дымкой. Даниель, проникнутый торжественностью минуты, находился в тревожном ожидании. Фантазия поэта заставляла его видеть как бы облака, которые медленно рассеивались перед ним, раскрывая святилище, где ему предстояло лицезреть закланного агнца у ног господних.
— Так что же? — сказал он мягким и тихим голосом.
Диана взглянула на этого покорного просителя, затем потупила взор и опустила веки с видом самым целомудренным. Надо было быть чудовищем, чтобы заподозрить хоть тень лицемерия в том пленительном движении, каким лукавая княгиня вновь подняла свою очаровательную головку, еще раз пристально посмотрев в молящие глаза этого великого человека.
— Можно ли мне? И должна ли я? — промолвила княгиня, не удержавшись от жеста, в котором была нерешительность, и глядя на д'Артеза с такой божественной и мечтательной нежностью. — Мужчины так мало верят подобным вещам. И считают, что они не обязаны соблюдать тайну!
— Зачем же я здесь, если вы мне не доверяете? — воскликнул д'Артез.
— Ах! друг мой, — ответила она, вкладывая в этот возглас чудесный оттенок невольного признания, — когда женщина привязывается на всю жизнь, разве она способна рассчитывать? Речь не о том, что я могла бы вам отказать (а в чем бы я могла отказать вам?), но в том, что бы вы стали
— Давали ли вы кому-нибудь слово?
— Господин де Кадиньян не счел нужным потребовать от меня соблюдения тайны. Так вы хотите больше, чем мою душу? О, тиран! Вы желаете, чтобы я из-за вас поступилась своей честью, — сказала она, бросив д'Артезу такой взгляд, как будто это ложное признание было ей дороже жизни.
— Вы, стало быть, считаете меня за человека совершенно заурядного, если опасаетесь чего-либо дурного с моей стороны, — сказал д'Артез с плохо скрытой горечью.
— Простите меня, друг мой, — сказала она, взяв его руку в свои, разглядывая ее, с необычайной нежностью проводя по ней пальцами. — Я знаю, чего вы стоите. Вы рассказали мне всю вашу жизнь, она благородна, она прекрасна, она возвышенна, она достойна вашего имени; может быть, в ответ и я обязана поведать свою жизнь? Однако я боюсь упасть в ваших глазах, раскрыв тайны, которые относятся не только ко мне. К тому же вы, человек уединения и поэзии, вы, может быть, не поверите, что свет бывает так гнусен. Ах! сочиняя ваши драмы, вы и не знаете, как далеко их превосходит то, что случается в семьях, по видимости самых дружных. Вы не представляете себе глубины иных несчастий, скрытых под блестящей видимостью!
— Я знаю все, — воскликнул он.
— Нет, — продолжала она, — вы ничего не знаете. Скажите, вправе дочь предать свою мать?
Услышав эти слова, д'Артез почувствовал себя так, как человек, заблудившийся темной ночью в Альпах и заметивший, при первом проблеске утра, бездонную пропасть, над которой он занес ногу. Он с растерянным видом посмотрел на княгиню, ему стало холодно. Диана подумала, что и этот гений во власти предрассудка, но блеск его глаз ее успокоил.
— В конце концов, вы почти что стали моим судьей, — сказала она, всем своим видом выражая отчаяние. — Я могу говорить, потому что каждый, кто оклеветан, имеет право доказывать свою невиновность. Меня обвиняли, да и сейчас еще (если в свете вообще вспоминают бедную затворницу, покинувшую общество по его же настоянию!) обвиняют в таком легкомыслии, в стольких дурных вещах, что перед сердцем, которое готово мне дать приют, пусть будет мне позволено предстать в таком виде, в каком оно меня не отвергнет. Я всегда полагала, что попытки оправдаться только вредят, и поэтому считала недостойным объяснять свои поступки. Да и к кому я, впрочем, могла обратить свои слова? Такие тяжелые муки должно поверять лишь богу или кому-нибудь, кто близко к нему, — священнику либо своему второму «я». Ну что ж, если мои тайны не будут лежать в вашей груди, — сказала она, положив руку на сердце д'Артеза, — как они находились здесь (тут она чуть прижала пальцами верх своего лифа), вы, стало быть, не великий д'Артез и я ошиблась!
Слезу, увлажнившую глаза д'Артеза, Диана заметила сразу, но скользнула по ней взглядом так, что нельзя было и уловить движения ее зрачков. Так же проворны и четки движения кошки, хватающей мышь. Д'Артез, целых два месяца подчинявшийся строгому этикету, впервые посмел взять теплую и надушенную руку княгини, поднести ее к губам и покрыть ее всю, до самых ногтей, долгими поцелуями с таким утонченным сладострастием, что она, склонив голову, подумала, что по такому началу можно составить себе недурное мнение о литературе. Она решила, что любовь людей одаренных гораздо совершеннее, чем любовь фатов, светских людей, дипломатов и даже военных, не имеющих как будто другого занятия. Она была знатоком в таких вещах и успела убедиться в том, что характер любовника в известной мере проявляется в мелочах. Опытная женщина может прочесть свое будущее по мельчайшей черточке, как Кювье умел сказать, разглядывая отпечаток лапы на камне: эта лапа принадлежала животному такого-то размера, рогатому или безрогому, плотоядному, травоядному, земноводному и т.д., насчитывающему столько-то тысяч лет. Не сомневаясь, что она встретит у д'Артеза столько же изобретательности в любви, сколько он проявлял ее в своей манере письма, она сочла необходимым поднять его на высшую ступень страсти и упования. Она быстро, великолепным жестом, говорившим о глубоком волнении, отдернула руку. Скажи она: «Довольно! Вы хотите, чтобы я умерла!» — это прозвучало бы менее энергически. Одно мгновение она еще глядела в упор в глаза д'Артеза, и в этом взгляде заключались и счастье, и стыдливость, и робость, и доверие, и томление, и смутное желание, и целомудрие девственницы. О! В эту минуту ей было всего лишь двадцать лет! Но не забывайте: чтобы подготовить эту забавную сцену обольщения, она прибегла к помощи всего своего поразительного искусства одеваться и теперь сидела в кресле, подобная цветку, готовому распуститься под первой лаской солнца. Лживая ли, искренняя ли, — но она пьянила Даниеля.
Если позволительно выразить личное мнение, признаемся, что было бы восхитительно как можно дольше поддаваться такому обману. Конечно, Тальма на сцене нередко превосходил природу. Но не была ли и княгиня де Кадиньян самой великой актрисой своего времени? Этой женщине не хватало лишь внимательного зрительного зала. К несчастью, во времена, волнуемые политическими бурями, женщины скрываются — им, как водяным лилиям, необходимы безоблачное небо и нежнейшие зефиры, чтобы расцвести перед нашим восхищенным взором!
Час настал, и Диана должна была опутать этого великого человека сетью заранее подготовленного, хитро сплетенного романа, а ему предстояло выслушать ее, как новообращенный первых веков христианства внимал наставлению апостола.
— Друг мой, моя мать, еще поныне живущая в Юкзеле, выдала меня замуж в семнадцать лет, в 1814 году (вы видите, какая я старая!), за господина де Мофриньеза не из любви ко мне, а из любви к нему. Это была ее благодарность человеку — единственному, кого она любила, — за все счастье, которое он ей дал. О! Не удивляйтесь такой чудовищной сделке, подобные ей встречаются часто. У многих женщин чувства любовницы сильнее материнских чувств, как большинство женщин бывает лучшими матерями, нежели женами. Эти два чувства, любовь и материнство, такие, какими их сделали наши нравы, очень часто борются между собой в сердце женщины, и, если они не одинаково сильны, одно из них по необходимости умирает, благодаря чему некоторые исключительные женщины составляют славу нашего пола. Человек с вашим талантом должен это понимать, и, если такое положение вещей поражает глупцов, оно не становится от того менее истинным и — я разовью эту мысль дальше — объясняется различием характеров, темпераментов, привязанностей, положений. Например, я в эту минуту, после двадцати лет несчастий, разочарований, клеветы, тяжких невзгод, пустых развлечений, не бросилась бы я разве к ногам человека, который полюбил бы меня искренне и навсегда? И что же? Разве свет не осудит меня? А все-таки неужели двадцать лет страданий не оправдают тот десяток лет, который я еще проживу, оставаясь красивой, если я отдам их святой и чистой любви? Конечно, этого не будет, и я не настолько наивна, чтобы преуменьшать свои заслуги перед богом. Бремя палящей жары я несла в летний день до заката, я завершу свой подвиг и награду свою заслужу...
«Ангел!» — подумал д'Артез.
— Все же я никогда не питала неприязни к герцогине д'Юкзель за то, что она любила господина Мофриньеза больше, чем бедную Диану, которую вы перед собой видите. Мать моя видела меня очень мало, она меня забыла; но она дурно поступила со мною как женщина с женщиной, а то, что дурно между женщинами, становится чудовищным в отношениях
— Госпожа д'Эспар! — воскликнул Даниель, сделав брезгливый жест.
— О! Я ее простила, мой друг; к тому же это очень остроумно сказано, и я, может быть, сама повинна в эпиграммах еще более жестоких по адресу женщин столь же чистых, как и я сама.
Д'Артез вновь поцеловал руку этой святой женщины, которая так ужасно обрисовала свою мать, сделав из князя де Кадиньяна, вам знакомого, архиопасного Отелло, стала затем наговаривать на себя, себя же во всем обвиняя, и все только для того, чтобы придать себе в глазах доверчивого писателя ту девственность, которой и самая ограниченная женщина пытается во что бы то ни стало прельстить своего любовника.