Тайны Шлиссельбургской крепости
Шрифт:
Во дворце погас свет, комнаты заполнились густым едким дымом. В помещении главного караула стонали раненые солдаты. Всего пострадало 67 человек, 11 из них погибли.
На следующий день государь сказал, что Господь его спас еще раз, что необходимо искоренить зло, и он надеется, что народ ему поможет сокрушить крамолу. Затем, отменив все государственные мероприятия, Александр II отправился в лазарет лейб-гвардии Финляндского полка, а затем присутствовал на панихиде по погибшим…
Судя по «Автобиографии» Н.А. Морозова, раскол среди народовольцев произошел в ходе подготовки покушения Соловьева на Александра II. Тогда Георгий Плеханов и Михаил Попов запретили брать народовольческого рысака «Варвара» для помощи Александру Соловьеву.
«Возмущённые невозможностью использовать средства нашего тайного общества для спасения
В ту же осень были организованы нашей группой три покушения на жизнь Александра II: одно под руководством Фроленко в Одессе, другое под руководством Желябова на пути между Крымом и Москвой и третье в Москве под руководством Александра Михайлова, куда был временно командирован и я. Как известно, все три попытки кончились неудачей, и, чтобы закончить начатое дело, Ширяев и Кибальчич организовали динамитную мастерскую в Петербурге на Троицкой улице, приготовляя взрыв в Зимнем дворце, куда поступил слесарем приехавший из Нижнего вместе с Якимовой Халтурин. Я мало принимал в этом участия, так как находился тогда в сильно удручённом состоянии, отчасти благодаря двойственности своей натуры, одна половина которой влекла меня по-прежнему в область чистой науки, а другая требовала как гражданского долга пойти вместе с товарищами до конца…»
В феврале 1880 года, после разгрома типографии, Морозов скрылся за границей.
На пути в Вену он узнал из немецких телеграмм о взрыве в Зимнем дворце, устроенном Степаном Халтуриным.
В Швейцарии Морозов урывками слушал лекции в Женевском университете, а кроме этого ездил в Париж и Лондон, где познакомился с Карлом Марксом.
Через год он надумал вернуться в Россию, но на границе был арестован.
На «процессе 20-ти», проходившем в феврале 1882 года, Николая Александровича Морозова приговорили к пожизненной каторге и заточили в Алексеевский равелин Петропавловской крепости.
«Что я чувствовал в то время? — вспоминал Н.А. Морозов. — То, что должен чувствовать каждый в такие моменты, когда гибнут один за другим в заточении и в страшных долгих мучениях его товарищи, делившие с ним и радость и горе. Если б в это время освободила меня революционная волна, то я несомненно повторил бы всю карьеру Сен-Жюста, но умер бы не на гильотине, как он, а еще до своей казни от разрыва сердца. Я с нетерпением ждал этой волны, а так как она не приходила, то я без конца ходил из угла в угол своей одиночной камеры с железной решеткой и с матовыми стеклами, сквозь которые не было ничего видно из внешнего мира, то разрешая мысленно мировые научные вопросы, то пылая жаждой мести, и над всем господствовала только одна мысль: выжить во что бы то ни стало, назло своим врагам! И несмотря на страшную боль в ногах и ежеминутные обмороки от слабости, даже в самые критические моменты болезни я каждый день по нескольку раз вставал с постели, пытался ходить сколько мог по камере и три раза в день аккуратно занимался гимнастикой.
Цингу я инстинктивно лечил хождением, хотя целыми месяцами казалось, что ступаю не по полу, а по остриям торчащих из него гвоздей, и через несколько десятков шагов у меня темнело в глазах так, что я должен был прилечь.
А начавшийся туберкулез я лечил тоже своим собственным способом: несмотря на самые нестерпимые спазмы горла, я не давал себе кашлять, чтобы не разрывать язвочек в легких, а если уж было невтерпеж, то кашлял в подушку, чтоб не дать воздуху резко вырываться.
Так и прошли эти почти три года в ежедневной борьбе за жизнь, и если в бодрствующем состоянии они казались невообразимо мучительными, то во сне мне почему-то почти каждую ночь слышалась такая чудная музыка, какой я никогда не слыхал и даже вообразить не мог наяву; когда я просыпался, мне вспоминались лишь одни ее отголоски».
Видимо, отголоски этой чудной музыки и побудили Николая Александровича заняться научной ревизией склада облаков и облачных фигур, накопившихся в его голове [57] .
Ревизия совместилась с чтением старинной Библии на французском языке, которую Николай Александрович решил изучить «как образчик древнего мировоззрения».
Начал он с Апокалипсиса, который до того времени ни разу не читал, поскольку «со слов Рахметова, в известном романе Чернышевского «Что делать?», считал эту книгу за произведение сумасшедшего».
57
«Мой склад облаков, о котором я говорю, не представляет, конечно, ничего особенно необыкновенного. В голове каждого из нас образуются с течением времени подобные скопления излюбленных впечатлений и картин. Я знал, например, людей, голова которых была, в буквальном смысле слова, складом всевозможных обид, полученных ими в своей жизни от других, тогда как все обиды, которые они сами наносили другим, никогда туда не заносились. В голове талантливого художника непременно существует запас всевозможных образов, соответствующих роду его творчества, а в голове музыканта — всевозможных мелодий. Подбор предметов в таких складах неизбежно обусловливается психическими особенностями и наклонностями данного человека. Каждый из нас непроизвольно собирает сюда и бережно хранит здесь только то, что особенно волнует, затрагивает его в окружающем мире. Все остальное, к чему мы безразличны, быстро теряется для нас и исчезает неизвестно куда…
Так и в моей голове мало-помалу накопилось очень много всевозможных облачных фигур лишь потому, что я всегда чувствовал к облакам какое-то родственное влечение». Морозов Н.А. Откровение в грозе и буре.
И вот тут-то и осенило его.
Морозов вдруг подумал, что Апокалипсис весь состоит из смеси «астрологических соображений с чрезвычайно поэтическими описаниями движений и форм различных туч, которые видел автор Апокалипсиса в грозе, разразившейся 30 сентября 395 года над островом Патмосом в Греческом Архипелаге».
«Подобно ботанику, который узнает свои любимые растения по нескольким словам их описания, тогда как для остальных людей эти слова — пустые звуки, вызывающие лишь неясные образы, я с первой же главы вдруг начал узнавать в апокалипсических зверях наполовину аллегорическое, а наполовину буквально точное и притом чрезвычайно художественное изображение давно известных мне грозовых картин, а кроме них еще замечательное описание созвездий древнего неба и планет в этих созвездиях. Через несколько страниц для меня уже не оставалось никакого сомнения, что истинным источником этого древнего пророчества было одно из тех землетрясений, которые нередки и теперь в Греческом Архипелаге, и сопровождавшие его гроза и зловещее астрологическое расположение планет по созвездиям, эти старинные знаки Божьего гнева, принятые автором, под влиянием религиозного энтузиазма, за знамение, специально посланное Богом в ответ на его горячие мольбы о том, чтобы указать ему хоть каким-нибудь намеком, когда же, наконец, Иисус придет на землю.
Автор этой книги внезапно встал перед моими глазами, как человек с глубоко любящим сердцем и с чрезвычайно отзывчивой и поэтической душой, но исстрадавшийся и измученный окружавшим его лицемерием, ханжеством и раболепством современной ему христианской церкви перед «царями земными».
С первой же главы этот неизвестный Иоанн представился мне одиноко сидящим на берегу острова Патмоса и погруженным в грустные размышления. Он ожидал вычисленного им на этот день (по употреблявшемуся тогда Саросскому циклу) солнечного затмения и старался определить с помощью астрологических соображений время страстно желаемого им второго пришествия Христа, не замечая надвигающейся сзади него грозы. Но вот внезапный свет солнца, прорвавшийся в щелевидный промежуток между двумя несущимися одна над другой тучами, вдруг вывел его из забвения и, быстро повернувшись, он увидел то же самое разгневанное солнце, смотрящее на него из-за туч, которое раз видел и я…
Какое впечатление должна была произвести на него эта зловещая картина, появившаяся внезапно в тот самый час, когда он ожидал такого грозного для всех древних явления, как солнечное затмение, понять не трудно из его собственного описания.
А дело осложнялось затем другим, еще неизмеримо более страшным событием — землетрясением. Он в ужасе пал на колени, и все, что было потом, стало представляться ему сплошным рядом знамений, посланных для того, чтобы он записал и истолковал их так, как подсказывало ему «божественное вдохновение», т. е. тот порыв энтузиазма, с которым знакома всякая истинно-поэтическая душа, и который он считал за отголосок мыслей Бога в своей собственной душе».