Тайны советской кухни
Шрифт:
А женщины — они все равно его любили. Лена, очаровательная любовница на шестнадцать лет его моложе, пять лет ждала, пока он «разберется» со второй женой Машей. Маша и отец были друг другу отличными собутыльниками, но паршивыми супругами. Их брак официально закончился в 1982-м после того, как Маша разбила об голову отца бутылку водки. И тогда он женился на Лене.
Отец был не только беззубым, но и — еще лучше! — безработным.
Свобода от ежедневного хождения на службу, от социалистической каторги, была хрустальной мечтой ленивых мужчин-интеллигентов его поколения.
Через три года после нашей эмиграции Сергей лишился престижной и секретной работы в лаборатории при мавзолее. Именно столько времени потребовалось тамошнему туповатому
Отца под невинным предлогом вызвали в местное отделение милиции. Там его тепло приветствовали два товарища из КГБ. С отеческой заботой они пожурили папу за то, что тот сошел с правильного пути. Намекнули: все можно поправить, если товарищ Бремзен согласится доносить на своих собутыльников-диссидентов. Отец отказался. Его милый мавзолейный начальник со слезами на глазах передал ему документы об увольнении. Отец покинул подвал с мертвецами, ощущая трепет, но и некоторую легкость бытия. В свои сорок он больше не обслуживал бессмертные ленинские останки.
Затем Сергей несколько раз ненадолго устраивался в лучшие исследовательские центры, но его презрение к социалистической каторге только росло. В Институте экспериментальной ветеринарии кандидаты наук отъедались, поглощая добычу, захваченную во время поездок в колхозы. В частности, руководитель секции пчел собрал исключительную коллекцию деревенского меда. Папа опять уволился, но прежде спер с работы чешский набор отверток, который у него до сих пор хранится.
Однако в нашей добродетельной стране нельзя было быть совсем безработным. Чтобы не сесть в тюрьму по закону о паразитах, отец придумал махинацию, почти как в «Мертвых душах». По знакомству он фиктивно устроился в ведущую московскую онкологическую лабораторию. Он приходил туда раз в месяц за зарплатой, которую сразу отдавал своему начальнику, встречаясь с ним на безлюдной улице. Его единственной обязанностью были принудительные поездки в колхозы. Там мой отец плечом к плечу с элитными хирургами-онкологами кормил коров и копал картошку. В этих выездах было свое пасторальное очарование. Бутыль медицинского спирта доставали еще в утреннем автобусе по пути в колхоз. Прибыв на место уже хорошо нагруженными, светила советской онкологии не просыхали две недели. Когда эта «работа» закончилась, отец устроился на другую, еще лучше. Его трудовая книжка теперь пестрела впечатляющим послужным списком. Государственная пенсия капала. А он тем временем по-обломовски блаженствовал дома на самодельном диване, читая романы, слушая оперы и слегка подрабатывая техническими переводами с почти незнакомых языков. А его преданные жены трудились в поте лица.
Моя романтичная мама победила советский быт, героически сбежав за границу. Отец поборол его своим хитроумным способом.
То приглашение на обед в декабре 1987-го прозвучало почти как неловкое, чересчур формальное предложение руки.
— Я бы хотел… эээ… принять вас, — сказал Сергей маме во время одной из наших прогулок. Высокопарным «принять» он хотел подпустить своей обычной иронии, но голос неожиданно дрогнул.
Мама пожала плечами:
— Мы можем как-нибудь зайти на чай.
— На чай не годится, — настаивал отец. — Но дай мне, пожалуйста, несколько дней подготовиться.
В его голосе звучало такое явное волнение, что я согласилась от маминого имени, сопроводив «спасибо» американской улыбкой.
— Американка, — сказал папа, погладив мою енотовую шубу почти с отцовской любовью. Ну да, конечно: русские не тратят понапрасну улыбки и «спасибо».
Собираясь к отцу, мама накрасилась сильнее обычного. И чрезмерно много улыбалась, сверкая новенькими коронками. Она летела к отцу на порог словно на крыльях.
Сергей давно переехал из нашей арбатской квартиры в старинный переулок на другой стороне бетонного Калининского проспекта. Его уютная 35-метровая «двушка» выходила на поликлинику Политбюро. Из окна я видела громоздкие силуэты правительственных «чаек» — дряхлую номенклатуру везли на реанимацию.
Я разглядывала «чайки», чтобы не смотреть на светлый финский трехногий столик — реликвию нашей общей прошлой жизни. На нем была знакомая до слез царапина, сделанная мной в восемь лет, и горелый след от маминого облупленного эмалированного чайника — чайника моих американских кошмаров. На тяжелом буфете стоял старинный оловянный самовар, который мы с мамой когда-то нашли на свалке, притащили домой, прыгая по лужам под апрельским дождем, и отполировали зубным порошком. Мои вялые детские акварели красовались на стенах, словно рисунки Матисса. Я заметила один особенно безжизненный натюрморт — вазу в деревенском стиле с букетом колокольчиков. Ее нарисовала мама.
— Кажется, после нашего отъезда он нас обожествил, — прошипела мама мне на ухо.
Отец в тапочках сновал между кухней и комнатой, а его жена Лена щебетала чистым, звонким пионерским голосом. Она до дрожи походила на мою маму — те же телосложение и короткая стрижка, только косметики намного меньше. А еще курносый нос и поразительные прозрачно-голубые глаза. В этих прозрачных глазах я видела вспышки страха. Явилась грозная Первая Жена. Воскресла после эмиграции, вернулась с триумфом и вот, полулежит на отцовском коричневом диване в позе великодушной королевы-матери.
— Леночка, — сказала ей мама, — не могли бы вы уговорить Сергея сделать протезы?
Мы уже вручили подарки. Пруст для отца, ассорти лучших 99-центовых сокровищ для Лены плюс абсурдно дорогая бутылка «Смирнофф» из валютного магазина, где не было разъяренных толп.
В ответ на нашу шикарную, бездушную бутылку мой беззубый отец поставил на стол ошеломляюще изысканные домашние напитки. Настоянный на грецком орехе янтарный самогон, приготовленный в древней маминой скороварке, походил не на какое-нибудь пролетарское пойло, а скорее на благородный таинственный виски. В другом графине мерцал ярко-розовый спирт. Напиток на спирту с клюквой и сахаром назывался (как я потом узнала) несмеяновкой в честь Александра Несмеянова, выдающегося русского химика. Рецепт разработали сообразительные сотрудники его лаборатории. Клюква чудесным образом смягчала суровый пятидесятиградусный этанол, и зелье у меня в желудке расцветало, распускалось, как драгоценный цветок зимней гвоздики.
— Бутербродики — ты ведь такие любила? — ворковал папа, передавая маме на диван тоненький поджаренный тост с сыром.
— Сыр «Дружба», кинза и еще что? Аджика? — спокойно комментировала мама.
— Аджику сам делал, — скромно, почти смиренно заметил папа, пододвигая новое угощение — восхитительные штучки из селедки и яиц.
Следующим залпом был борщ.
Он был совершенно не похож на мамину вегетарианскую версию на скорую руку. Она могла создать маленький шедевр из вялых овощей и банки томатной пасты. Мама — ветреный, импульсивный, мечтательный кулинар. Мой безработный отец оказался методичным, целеустремленным мастером. Он утверждал, что для борща нужно кропотливо отжать сок из моркови и свеклы, разбавить им крепкий бульон из говяжьей голяшки и целый день настаивать, а затем в последний момент приправить блюдо толченым чесноком и хрустящими солеными шкварками.
Папино сациви — грузинская курица в ореховом соусе — тоже лишило меня дара речи. Я подумала о том, что достать в Москве приличную курицу — невыполнимая задача. Подумала о зверски дорогих грецких орехах на Центральном рынке рядом с Цирком, о том, сколько труда стоило их очистить и растолочь, и о желтках, которыми обильно загустили соус. С каждым куском я проникалась благоговением. Я простила отцу все, что не успела простить, все до капли. Я снова стала собачкой Павлова, как в детстве, когда истекала слюной при одной мысли о дрожащем молочном желе и сырных палочках, которые он приносил во время редких визитов в семью. Этот мужчина с запавшим ртом и в растянутых трениках — на кухне он был богом.