Тайны уставшего города
Шрифт:
Но «хрустальная печаль» преследовала меня, заставляла иначе смотреть на жизнь.
И мне хотелось встречаться с любимой девушкой не на дачной платформе Раздоры, а как на пластинке Петра Лещенко:
Встретились мы в баре ресторана…Александр Вертинский с его желтым ангелом, спустившимся с потухшей елки в зал парижского ресторана, был для нас слишком изыскан, а Петр Лещенко — свой, с нашего двора, как Боря Танкист.
Ведь недаром
— Поставь Петю Лещенко.
Петю, а не Петра Константиновича. Он стал данностью послевоенных лет.
Дачное лето пятидесятого было последним счастливым летом моей молодости. В августе застрелился отец, ожидавший ареста, как и многие, полжизни проработавшие за границей. Он очень любил жизнь, был острословом и гулякой и решился на этот страшный шаг, надеясь вывести из-под удара МГБ свою семью.
И наступил самый тяжелый период моей молодости. Меня перестали приглашать, некоторым моим товарищам родители запретили со мной общаться. Это уже детали. Настоящие друзья все равно остались со мной.
И украсило те годы, вместе с книгами Константина Паустовского, Алексея Толстого, Вениамина Каверина, танго Оскара Строка в исполнении певца из Бессарабии.
На улице Станиславского жил мой приятель Леня Калмыков. У него была двухкомнатная большая квартира в старом доме. Родители его, геологи, уходили в поле ранней весной и возвращались ближе к зиме.
Леня жил один, на нашем языке «имел хату». Вот на этой «хате» и собиралась веселая компания.
Пили мало, пьянство еще не вошло в моду. Обычно мы в погребке «Молдавские вина» на улице Горького покупали самое дешевое красное вино, и студент журфака МГУ Валерий Осипов варил «гонококовку», так он именовал глинтвейн.
Много сахара, вино, вода и, конечно, фрукты.
У Калмыковых-старших было много пластинок Лещенко, Вертинского и каких-то еще эмигрантских певцов, фамилии их стерлись из памяти. Помню, один из них пел любимую нашу песню «Здесь под небом чужим я как гость нежеланный…».
Забавно, что я понял, почему мы любили эту песню, значительно позже. Видимо, мы все были нежеланными гостями в Москве.
Мы танцевали, пили глинтвейн, крутили легкие романы, не зная, что над нашей компанией сгущаются тучи.
Однажды ко мне прямо с тренировки прибежал Валера Осипов.
— Поганые дела, брат, — сообщил он.
— А что случилось?
— Меня вызвали в комитет комсомола, и там какой-то хрен выспрашивал меня о Ленькиной квартире, кто в ней собирается, о чем говорят, какие пластинки слушают.
— Ну а ты?
— Сказал, что иногда заходим в гости, пьем чай, Утесова слушаем.
— А он?
— Не поверил.
А через несколько дней Леню Калмыкова разбирали на комсомольском собрании института. Обвинение выдвинули тяжелое: пропаганду чуждой идеологии.
Главным козырем обвинения были танго Лещенко.
Мол,
Комсомольский вождь потребовал у Лени назвать фамилии тех, кто вместе с ним слушал певца-шпиона, и покаяться перед комсомолом.
Леня отказался.
За то, что он не разоружился перед комсомолом и не назвал имена пособников, Калмыкова исключили из комсомола и отчислили из института.
В те годы это было равно гражданской смерти. Следующим действием, видимо, должен был стать арест и привоз на Лубянку.
В тот же день прилетел Ленин отец, он уж точно знал, чем может окончиться для сына безобидное увлечение песнями Лещенко. Он забрал Леньку с собой, оформив техником в геолого-разведочную партию.
Я забыл сказать о главном. В комнате Лени висел портрет Петра Лещенко, переснятый с пакета пластинки.
И это поставили ему в вину. В те годы на стенах должны были висеть только изображения обожествляемых вождей.
Через много лет, в семьдесят шестом, мы вновь собрались на кухне квартиры известного геолога, лауреата Госпремии Леонида Калмыкова, и хотя нас стало меньше, комната стала теснее. Погрузнели мы, раздались — один лишь бывший чемпион Международных студенческих игр баскетболист Валера Осипов весил под двести килограмм.
Мы сварили все тот же глинтвейн, только водки добавили для крепости. Смотрели на портрет Лещенко и слушали его пластинки.
То ли время помяло нас сильно, то ли постарели мы, но не действовала на нас «печаль хрустальная».
А может быть, отчасти в запрете этой музыки и было ее необычайное обаяние?
Может быть.
Мы слушали танго Лещенко и вспоминали молодость.
И воспоминания наши были светлы и добры. Как будто не выгоняли Леню Калмыкова из института, как будто у каждого из нас отцы не попали под тяжелый абакумовский каток.
Почему-то плохое забывается быстрее, а может, мы сами гоним от себя эти воспоминания, боясь, что все может повториться опять.
Ах, Петр Лещенко, Петр Лещенко! Он погиб в лагере в социалистической Румынии, не зная, что стал кумиром нескольких поколений своих соотечественников.
Песни его любили все. Мои соседи по дому на Грузинском Валу, работяги из депо Москва-Белорусская и люди, обремененные властью.
Последним разрешалось слушать кого угодно и держать дома любые пластинки. Мне несколько раз приходилось бывать в таких домах, где дети полувождей крутили на роскошных радиолах Лещенко, Глена Миллера, Дюка Эллингтона, заграничные записи Александра Вертинского. Им было можно все, но до той минуты, пока ночью в их дом не приезжали спокойные ребята с Лубянки и не уводили хозяев во внутреннюю тюрьму. Тогда немецкий шпион Петя Лещенко становился еще одной уликой в сфабрикованном деле.