Тайный дневник Михаила Булгакова
Шрифт:
И хотя я через силу улыбнулся и пробормотал что-то преувеличенно бодрое немеющими челюстями, она все видела сама.
– Не бойся, – сказала она, – Херувим принесет тебе лекарство. У него прекрасное зелье, чистое, он не разбавляет его совершенно.
Я только головой покачал. Впору было посмеяться, что дурман мне будут носить те самые ангелы и херувимы, в которых я не верил, но меня охватил стыд и страх. Что будет дальше? Сколько мне осталось еще, пока мир не затянет черная пленка безумия, пока тело не начнет разлагаться на глазах?
– Не бойся, милый, – она обнимала меня, – я все для тебя сделаю, я спасу тебя. Я сейчас.
Она приносила опий, говоря,
Что касается Херувима, то это оказался не ангел, конечно, а китаец, правда, совсем не такой, как Ганцзалин. Это был подлинный китайский ходя – маленький, услужливый и очаровательный, как настоящий херувим. Он работал в прачечной и до печенок был влюблен в Манюшку. Я как-то подслушал их разговор, смешной и небывалый.
– Манюска, – говорил он с ужасным акцентом, – я тебе люби. Я тебе зеню, ехати в Санхай. Санхай тепло, будем китайса дети лоди-лоди.
– Да вот еще, – фыркала Манюшка, – не собираюсь я с тобой ехать ни в какой Шанхай. С какой стати?
От таких слов Херувим вспыхивал, как спичка, и начинал страшно кричать.
– Мине не люби? – вопил он. – Ганцзалин люби? Целовала Ганцзалин, отвецай?!
– Еще чего, – смеялась Манюшка, – он старый, нужен он мне.
Но Херувиму такая логика была непонятна. Он продолжал интриговать и выдвигал против соперника страшные обвинения.
– Ганцзалин не люби, – грозно говорил он. – Он не 'eсе настояси китайса, 'eсе поддельный. Он есе японса, пелеоделася. Он со мной китайски не говоли, луски говоли. Я сплоси: ты китайса – зацем китайски не говоли? Ганцзалин говоли, цо он луски подданны. Это влет, собака. Он плосто китайски не знай, плосто диди-гуг'y [9] , не есе говоли, есе блям-блям. Говоли, из Сианя плиехала, там все блям-блям. Санхай не знай, мандалина не знай [10] , один блям-блям знай – не есе китаец, есе цзулик… Не люби его, не целуй. Люби меня, целуй мало-мало, оцень холосо б'yди!
9
Didi-gugu (кит) – звукоподражание, означающиее «бормотать, лепетать неизвестно что».
10
Херувим имеет в виду, что Ганцзалин не знает ни шанхайского диалекта, ни общеупотребительного мандаринского, а говорит на каком-то непонятном наречии, которое Херувим даже не может атрибутировать как китайский диалект и потому подозревает, что Ганцзалин – японец.
За всеми страстями я почти забыл, для чего ездил в Москву – кроме, разумеется, лечения. А между тем в Москву я ездил, чтобы избавиться от воинской повинности. Это был не первый мой приезд, и меня никак не хотели освобождать. Но нынче, освидетельствовав, поняли, что никуда в таком состоянии я не гожусь. Никакой я теперь не доктор, меня самого надо лечить, да и то уж скорее я погибну, чем снова примкну к сонму здоровых людей.
Итак, от повинности меня освободили, и надо было возвращаться в Вязьму. Сначала я мечтал уехать в Киев. Но теперь, после знакомства с Зоей, решительно не мог даже думать о том, чтобы покинуть Москву. Нет-нет, я, конечно, умру, но пусть это будет сладкая смерть в объятиях любимой женщины, а не голодное угасание среди озверелых
Так я и сказал Покровскому, закончив бесполезный курс у старого психиатра.
– Извини, дядя Коля, – проговорил я крайне решительно, – но ни в какую Вязьму я не поеду! Я остаюсь в Москве, такова моя судьба.
Дядя опешил, он никак не ожидал подобных результатов лечения. Покровский внимательно поглядел на меня и все прочитал в моем мятом и двусмысленном облике.
– Боже мой, – сказал он, – это все Зойка! Я так и знал, что этим закончится, я чувствовал! – Не называй Зою Денисовну Зойкой, это мне неприятно, – попросил я его.
– Кой черт не называть, – не сдержался Покровский, – я бы и не так еще назвал…
Но я его оборвал и сказал, что люблю Зою, и это чувство окончательное и бесповоротное.
Дядя схватился за голову:
– А как же Тася? Что я скажу твоей жене?
Я посоветовал сказать, что это любовь. Тася женщина, она поймет.
– Хорошенькое у тебя представление о женщинах, – проворчал Николай Михайлович. Потом он заглянул в мои расширенные зрачки, и зрачки эти натолкнули его на новую мысль.
– Все понятно, – сказал он торжествующе, – ты остался с Зоей, потому что она тебя привязала. Она дает тебе эту дрянь.
– Ерунда, – сказал я, – ничего подобного нет и быть не может.
Я не солгал, Зоя и правда не давала мне ту дрянь, о которой говорил Покровский, она давала мне другую дрянь, не менее въедливую. Одним словом, я все сказал дяде, взял свой чемодан и отправился жить к Зое.
Она встретила меня с радостью, но и с тревогой, которой я не ожидал. Я обнял ее и долго-долго держал в объятиях, а она вдруг сказала:
– Но как же твоя жена? Ведь ты ее бросаешь…
– Что ж, придется расстрелять меня по законам революционного времени, – вздохнул я.
Но Зоя шутки не приняла и сказала, что я непременно должен с Тасей поговорить. Я отвечал, что с женой отлично поговорит уполномоченный мною дядя. И это даже будет лучше, потому что дядя человек разумный и знающий обхождение. И если Тася с горя вдруг решит расцарапать мне физиономию, то поступить так с дядей ей даже в голову не придет.
Я, конечно, продолжал шутить, но на душе у меня лежал камень: теперь было ясно, что дело так просто не выгорит. Видимо, придется действительно ехать в Вязьму и говорить с Тасей. Боги, как все это было мучительно, и как мне этого не хотелось! Почему нельзя жить весело и легко, почему нельзя каждый день пить шампанское и есть черную икру? Почему если у тебя уже есть одна женщина, заводить других – непозволительная роскошь? А как же восточные набобы с их гаремами, когда довольны и те, и эти? Впрочем, говорить о набобах в период красногвардейской атаки на капитал, кажется, не совсем уместно. Но ведь люди-то хотят жить и любить, и не через сто лет, когда наконец настанет светлое будущее для всех пролетариев, а прямо сейчас.
Но все эти политические философствования не отменяли необходимости сделать решительный шаг. Пора было отправляться на разговор к Тасе.
– Хочешь, поеду с тобой? – предложила Зоя.
Я отказался наотрез. Хорош муж – уехал с болезнью, а вернулся с любовницей. Мне казалось, что если не показывать Зою Тасе, все может пройти как-то легче, проще. Может быть, вообще не говорить ей, что у меня появилась другая женщина – ведь это оскорбительно! Просто сказать, что наши отношения исчерпали себя… Хотя как, помилуйте, они могли исчерпать себя за неполные пять лет?