Тайпи
Шрифт:
Избавленный от феодальных пут, американский капитализм развивался бурно, омерзительный в своем чванном самодовольстве и неуемной гордыне молодого, не знающего слова «нельзя» хищника, которому теперь уже мешали демократические идеалы эпохи буржуазной революции и войны за независимость.
Оголтелый расизм, борьба всех против всех, преклонение перед властью денег — вот чем оборачивалась «прогрессивная», «передовая» мораль буржуазной североамериканской цивилизации, мораль уродливая, человеконенавистническая.
Этому-то цивилизованному миру искусно и настойчиво противопоставляет Мелвилл не только несомненные
«Тайпи» Германа Мелвилла — горький и неопровержимый приговор миру денег и частной собственности, приговор обществу, в путах которого бьются, мечутся и мучаются безнадежно запутавшиеся в них люди. И все-таки это люди этого общества. Они часть его, и судьба этого общества — их судьба. Не одна книга написана на тему о том, почему герой «Тайпи» с такой страстью и отчаянностью стремится покинуть им же воспетые «райские кущи» Нукухивы. Сколько чернил изведено только ради того, чтобы доказать, что больная нога нашего героя вовсе и не нога, а некий символ неспособности цивилизованного человека жить вне своего мира, вне своего общества: недаром же, едва «Томмо», покинув долину Тайпи, вновь оказывается на европейском судне, как бесследно, будто по волшебству, исчезает и мучивший его все время, пока он жил у тайпийцев, недуг.
Герой «Тайпи» возвращается в цивилизованный мир, не останавливаясь даже перед убийством своего друга тайпи, пытавшегося в последнюю минуту преградить ему путь. Кровь, пролитая на рубеже двух миров — романтически идеального мирка Тайпи и огромного мира цивилизованного человека, — эта кровь как бы подчеркивает и символизирует неодолимость пропасти, которая разделяет эти миры. Мелвилл не звал и не пытался звать своих современников «назад к природе». Он понимал, что возврата к прошлому нет и не может быть. Он, увы, не угадывал и иного выхода — выхода в Будущее. Однако своим шестым чувством художника Мелвилл ощущал, что настоящее нетерпимо, немыслимо, человекопротивно.
Нужно сказать, что подобного рода неприятие набиравшей тогда силы капиталистической цивилизации было присуще не только Мелвиллу, но и многим другим американским писателям. Это и понятно: в американском обществе еще не окрепли и не выявились в то время социальные силы, которые бы могли определить пути и средства освобождения Человека, Личности от капиталистического рабства. Но уже на все Соединенные Штаты раздавались громкие отчаянные голоса Вашингтона Ирвинга, Фенимора Купера, Эдгара По, Натаниэля Готорна, Германа Мелвилла — голоса неисправимых мечтателей и пламенных обличителей пороков буржуазного мира.
Певцы восторженных гимнов Свободному Человеку, рыцари Прекрасной Мечты о счастье и братстве людей, непримиримые к злу, насилию, несправедливости, — они осуждали и предупреждали. И главное, они страстно верили сами и убеждали других верить — вопреки
Подобные мечтатели и обличители — а они были и есть у каждого народа — всегда приходят как бы «не вовремя». Фенимор Купер и Александр Грин, Фридрих Гёльдерлин и Федор Достоевский, Людвиг ван Бетховен и Франсиско Гойя, Мигель Сервантес, Джонатан Свифт и Поль Гоген, Генри Лоусон, Эрнест Гофман и Герман Мелвилл и многие, многие другие — такие разные и в то же время такие похожие в своей вечной неуспокоенности, непримиримости к порокам и несправедливости, в своей ничем не истребимой потребности требовать Правды для всех людей на земле.
За редкими исключениями, люди этого рода не борцы и тем более не стратеги. Зато их сердца, обнаженные и беззащитные, впитывают всю боль, тоску и горечь окружающего мира. Неприспособленные, мятущиеся неудачники, гонимые жизнью, как осенние листья ветром, они живут как бы в другом измерении, не принимая жестокой действительности. В свою очередь современники не понимают их и смеются над ними, а нередко их преследуют и даже побивают каменьями. Если их и чтут при жизни, то не за то, чт'o они есть. Но чаще они умирают непризнанными и забытыми, нередко в бедности, порою с помутившимся разумом.
Но проходят годы, десятилетия, а то и века, и потомки вдруг открывают в их произведениях неиссякаемые духовные сокровища, восхищаются дерзновенностью их мечты и преклоняются перед разящей сталью их обличительного пафоса.
Так случилось и с Мелвиллом. Однако доставшаяся ему посмертно слава пришла к нему несколько необычным путем. Дело в том, что творческий почерк Мелвилла очень сложен, его произведения многоплановы, и за внешне ясным и простодушным, порою даже педантичным изложением фактов всегда чувствуется внутреннее напряжение и глубоко скрытый значительный подтекст.
В этом отношении первые произведения Мелвилла — «Тайпи» (1846) и сюжетно связанное с ним «Ому» (1847) — менее характерны, чем его последующие книги, например «Моби Дик», где читатель то и дело сталкивается и с романтическими образами, олицетворяющими величие человеческого духа; и с парадоксальными, поражающими воображение аналогиями; с конкретными фактами, неожиданно возведенными автором в ранг общечеловеческих символов; с отталкивающей чудовищностью гротесков; с «противоестественным» сплетением скрупулезно сделанных фактоописаний и таинственной и потому тревожащей символики вкупе с абстрактными морализующими и философическими рассуждениями на самые общие и высокие темы.
Названные особенности мелвилловских книг и были причиной их неуспеха у современников.
Однако в 1920-х годах, когда к Мелвиллу пришла посмертная слава, зарубежные критики увидели в этих же особенностях его творчества черты, позволившие Мелвиллу в наибольшей степени выразить тайны сверхчувственного инобытия и глухую мглу человеческого подсознания. Такие критики пытались и до сих пор пытаются доказать, будто гневный обличительный пафос книг Мелвилла направлен против извечно довлеющего над человеком трансцендентного «мирового зла». На самом же деле зло, которое обличал Мелвилл, — в разобщенности отдельного человека и общества. Это зло не исчезло и не исчезнет, пока существует общественный строй, в котором вещи и деньги господствуют над человеком.