Театр без вранья
Шрифт:
Это было самое веселое музыкальное проведение его темы: вращалась декорация на малом внутреннем кругу, и, распахивая на ходу двери, шел, насвистывая, Жадов — Миронов в крайне радостном расположении духа. Точнее, он не столько шел, сколько действовал на нервы завистливому Белогубову. Жадов двигался по вращающемуся малому кругу, слегка дурачась, подергивая плечами и не спуская глаз с Белогубова. Если бы спустя года три-четыре Миронов таким же образом появился в спектакле, — зал бы встретил его восторженной овацией, в 1967 году его встречали тоже с симпатией, но молча.
Юсов и Белогубов отзывались нелестным образом о Жадове, о его университетском образовании, намекали на независимость суждений и некие свободолюбивые
В этом месте впервые в спектакле возникали те самые злополучные «ассоциации» и «аллюзии», за которые потом так въедливо цеплялись цензоры и некоторые наиболее остервенелые критики. Не скрою, я добивался, чтобы Юсов в своей ненависти к новому, молодому поколению был не просто далеким этнографическим чудищем, чтобы мы непременно подмечали в нем качества, свойственные в какой-то степени и нам, людям, сидящим в зале. Смеяться над сатирической фигурой, вообще говоря, мы будем по-настоящему только в том единственном случае, если будем смеяться в какой-то степени над собой. Это не мы придумали, так было в театре всегда. Хлестаков смешон в том только случае, если актер подмечает в нем конкретные человеческие слабости, «хлестаковщину», которая сидит если не в нас, то, по крайней мере, в некоторых наших знакомых. Конечно, тут необходим величайший такт, вкус, чувство меры, а лучше всего просто-напросто — талант. Это самое надежное в театральном искусстве.
Папанов, перед тем как сказать фразу о молодежи, которая его раздражает, медленно багровел и наливался такой неслыханной социальной ненавистью, что у него, по-моему, изменялся ритм дыхания, уменьшался лоб, волосы начинали расти от бровей, и он говорил не просто о двух-трех молодых людях, закончивших вместе с Жадовым университет, — он говорил обо всех университетах сразу, о всех молодых правдоискателях, которые подчас так действуют на нервы некоторым людям зрелого возраста.
В следующей сцене, Жадова и его дядюшки Вышневского, позиция моноспектакля усиливалась за счет еще одного режиссерского приема, который подчеркивал субъективный ракурс нашего рассказа. Этот прием производил в 1967 году довольно сильное впечатление. Я несколько раз использовал его в спектакле и каждый раз чувствовал, как зал замирает, вслушиваясь в летящий со сцены текст великого Островского. Некоторые важные сцены, в которых участвовал Жадов, точнее, особо важные фрагменты отдельных сцен повторялись в нашем спектакле дважды, они сперва звучали, атакуя Жадова, атакуя неожиданно, больно и настойчиво, они как бы оставались в нем и затем снова прокручивались в его воспаленном, усталом сознании, звучали еще раз чуть медленнее, тревожнее, с тем чтобы рассудок его мог не спеша оценить и обдумать всю значимость их и угрозу.
В первой сцене Жадова и Вышневского, когда речь заходила о намерении Жадова жениться на девушке без приданого, Вышневский — Менглет, неторопливо меняя домашний халат на выходной сюртук, медленно подвязывая галстук и затем сосредоточенно меняя обувь, довольно бесстрастно интересовался у Жадова:
«Что ты в самом деле о себе думаешь? Как ты будешь жить с женой без средств?»
Бесстрастность давалась Вышневскому ценой некоторых усилий, определенной самодисциплиной и, конечно, ощущением того, что Жадов для него партнер несерьезный, дальний бедный родственник, на которого излишнюю энергию тратить не обязательно, поставить в известность стоит, но не обязательно переубеждать.
Вообще, сценическая задача «переубедить» очень часто приводит к штампованной моторной активности наших актеров, которые забывают, что мы в борьбе за исполнение собственных желаний в жизни используем богатейший арсенал средств, иногда настолько тонких и завуалированных, что подчас и сами то не всегда можем точно
В наше внутреннее, порой неосознанное желание переубедить другого человека, навязать ему свою точку зрения обязательно входит стремление «продемонстрировать силу». Оно не выражается только лишь в упрощенно зримых формах, как в остросюжетном криминальном фильме, — нет, чаще всего это сложнейшая система едва различимых сигналов, куда входят тембр и громкость голоса, движение глаз и состояние лицевых мускулов, очень многие пластические построения человеческого тела и т. д. и т. п. Мы подчас совершаем как бы «выстрелы» по другому человеку с целью, скажем, расположить его в нашу пользу или подчинить его нашему влиянию, и такие «выстрелы» мы производим очень тонким набором средств воздействия, а порой даже неосознанно.
Вышневский — Менглет, как танк, медленно переезжал Жадова, перепахивал его сознание, ломал ему некоторые суставы без всякой видимой активности.
…«Труда твоего мало будет для поддержки семейства. Места хорошего ты не получишь, потому что ты со своим глупым характером не сумеешь ни одного начальника расположить в свою пользу, а скорее вооружишь. Спокойствие совести тоже не спасет тебя от голоду. Вот видишь, мой друг, в обществе заметно распространяется роскошь, а ваши спартанские добродетели не живут вместе с роскошью… Вот что я тебе советую в последний раз: укроти немного свой характер, брось завиральные идеи, брось, глупо ведь, служи, как служат все порядочные люди, то есть гляди на жизнь и на службу практически. Тогда я могу тебе помочь и советом, и деньгами, и протекцией. Ты уж не маленький — жениться собираешься».
Во время этих слов Вышневский занимался своим туалетом, смотрел на себя в зеркало, слуга оглаживал сзади его сюртук. Жадов произносил несколько резких фраз, горячо спорил с дядюшкой:
«Поддержка будет для меня в общественном мнении». Дядюшка невозмутимо продолжал:
«Да, дожидайся! У нас общественного мнения нет, мой друг, и быть не может в том смысле, в каком ты понимаешь. Вот тебе общественное мнение: не пойман — не вор. Какое дело обществу, на какие доходы ты живешь, лишь бы ты жил прилично и вел себя как следует…»
И Жадов как-то замирал, останавливался не потому, что доводы Вышневского казались ему убедительными, просто чувствовал он, скорее интуитивно, в них некоторую силу и своеобразный яд, который, вопреки его воле, не выбрасывался прочь из организма, а продолжал циркулировать в его жилах. Вышневский присаживался на банкетку, не спеша менял обувь и продолжал размеренным голосом свой монолог, и где-то здесь только мы замечали, что частично этот монолог мы уже слышали и он прокручивался но второму разу.
«Видишь, мой друг, в обществе заметно распространяется роскошь, а ваши спартанские добродетели не живут вместе с роскошью… Вот что я тебе советую в последний раз: укроти немного свой характер, брось завиральные идеи, брось, глупо ведь…» и т. д.
Жадов, словно оглушенный этим потоком слов, произносимых Вышневским негромко, почти сквозь зубы, стоял некоторое время неподвижно и потом, выбравшись из оцепенения, шел на решительный разрыв с дядюшкой.
Юсов — Папанов в конце первого действия (по А. Н. Островскому) испытывал полное смятение чувств. Он оставался один на сцене, медленно приближался к рампе, ступал на ту самую «площадку совести», что выдавалась вперед к зрительному залу, и в отчаянии вопрошал себя самого и весь мир: