Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
Шрифт:
Кажется — забыл. В четырнадцать лет старший сын, по всем традициям — преемник отца, будущий кормилец семьи, оставляет гимназию. Или, попросту говоря, его исключают. Кто-то, видимо, узнал в мальчике, замешкавшемся в «Саду Маргариты», нерадивого гимназиста. Антону Матвеевичу предложили самому взять сына, не дожидаясь официального исключения, что отец и сделал. Сын уходит на Днепр под Канев, в село Пекари. Там батрачит у крестьян, споро, ловко выполняя любые работы. Все интересно: пахать, косить, жать, запрягать волов или коня, переправляться на пароме, конопатить «дуб», нестись на нем по Днепру под парусом или на веслах, чтобы потом, с веслами на плечах, взбежать на гору к хате.
В хате прохладно от выбеленных стен; хозяйка ухватом-рогачом вытягивает из печи горшок с борщом, ставит на стол миску с галушками либо варениками. Хозяин, а иногда и хозяйка за грех не считают и ставят штоф с горилкой или наливкой рядом с варениками;
Тут же в Пекарях ленивый гимназист организует школу для крестьянских детей. Вот фотография — некоторые ученики переросли учителя; девочки стесняются, прикрываются платками, парубки смеются. Не разберешь, где учитель, где ученики…
Словно юный учитель без учительского диплома побывал в Ясной Поляне, в школе, организованной графом Толстым для крестьянских детей. Но он и не помышляет о встрече, хотя Толстой, кажется, был в его жизни всегда. С азбуки, с первых букварей. Когда Поля возится под верстаком — взрослые читают толстовскую трилогию детства-юности, «Казаков» и «Войну и мир». Дети же, можно сказать — все дети России, учатся грамоте по толстовским изданиям «Азбуки для детей». При всей настороженности светской и духовной цензуры — азбука рекомендована для начальных школ. Значит, ее носят в холщовых сумках Филиппки и Насти от Архангельска до Терека, и домашние учительницы, и гувернантки читают воспитанникам сказки, басни, притчи от времен геродотовых до времени железных дорог. И в мастерской на Крещатике все пятеро сыновей читают сначала «Трех медведей», потом страшный рассказ про Мальчика и Акулу («Наш корабль стоял у берегов Африки…»), а там и графское детство сливается со своим, вовсе не графским, и давно нашедшие покой Безуховы, Болконские снова и снова стреляются на дуэлях, стреляют на войне, мучаются ранами, а жены их родами. Прибавляются в своем доме, передаются друг другу грошовые по цене книжки толстовского издательства «Посредник». Тут жизнеописания Будды, Конфуция, киевского князя Владимира с его богатырством, московского князя Пожарского, нижегородского мужика Кузьмы Минина, Стефенсона, Эдисона, братьев Монгольфье, архангельского мужика — корифея науки, германского первопечатника Иоганна и московского первопечатника Ивана.
Тут же брошюрки-советы по агрономии, садоводству, устройству колодцев и брошюры-размышления о землеустройстве, о том, много ли человеку земли нужно, и как сделать, чтобы земля не на слове, а на деле кормила бы всех своих обитателей.
Юный работник, он же учитель, мог увлечься, скажем, естественными науками вослед нигилистам-шестидесятникам, мог заинтересоваться марксовым учением о неизбежности нынешнего капитализма и грядущего коммунизма. Мог увлечься спиритическими-духовидческими сеансами или теософскими мудрствованиями Елены Петровны Блаватской, тем более что ее повествование о путешествиях по пещерам и дебрям Индостана увлекательно не меньше, чем странствия детей капитана Гранта! Правда, гимназистам и студентам строжайше запрещены всякие сборища в классах, аудиториях, на квартирах, но этот горе-гимназист сбежал на приволье.
А на привольях Грицки и Приски не только поют про былых казаков и дивчин, но пашут свои наделы и тревожатся за сегодняшних парубков с дивчинами: леса-рощи все редеют, корма дорожают, суховеи все чаще, по Днепру плывут разводы нефти, рыба же уходит, мельчает…
Вместе с сельчанами читает работник толстовские сказки о временах, когда пшеничное зерно было с куриное яйцо, а мужик сеял и собирал урожай, чтобы его в муку смолоть, а не бесовское пойло варить. И все, глядя на закат, в ожидании украинской ночи мечтают: земля должна стать общей, тогда работа на ней пойдет общинная, не станет нищих, недоимки с крестьян не станут драть, а с богатых будут налоги брать, и все, что наработают и уплатят, честно пойдет людям на муку, крупу, квас, овес, сено для коней. А из общего, земского котла нужно разумно черпать на общие нужды. Дороги содержать, мосты мостить через речки-реки, школы иметь с азбуками, с книгами для всех, училища ремесленные, агрономические…
По трудам — всем, и все будут довольны, потому что труд — потребность здорового человека. Землепашцу хочется пахать, если он не пашет — значит болен, или земля истощена, или лошадь не тянет, или телега не налажена… Землю надо дать! Она всех прокормит.
Об этом толкуют крестьяне за Днепром, об этом читает их работник-учитель у Толстого, у Генри Джорджа и князя Кропоткина. Что граф, что князь — хотят справедливости, блага народного; князь идет дальше графа в полном отрицании государства и его власти. Анархия упразднит государственность как таковую: исчезнет чиновничество, не будет армии, упразднятся сословия. Зачем нужно принуждение, зачем правительство — тем более такое, как в России? Люди должны трудиться сами, для себя и для человечества, и жить по законам естественной человечности.
Кропоткин не кабинетно-городской философ-фантазер. Географ, неутомимый путешественник по Дальнему Востоку, где так подружился с местными казаками, неутомимыми помощниками, проводниками. Они сильны именно общинностью, реальностью сторожевой службы, укладом жизни, который нужно вспомнить, в чем-то возродить в коренной России. Для Кропоткина не ленив, не жесток человек в сущности своей; взаимная помощь и у животных есть, а человек тем более человека спасает. Чем свободнее будут люди от власти правительства и власти наживы, тем яснее проявится общий закон. Свободного труда, своих личных понятий о добре, своей личной, тоже свободной ограниченности в потребностях.
В девятнадцатом веке невиданно разрастается часовое производство: часы становятся не предметом роскоши — необходимостью быта; часы настенные, карманные, ручные. Уже звенят будильники, тикают ходики, и те, что торжественно зовутся часами истории, все отчетливей отмечают десятилетия: люди сороковых годов… шестидесятники… восьмидесятники. Романы под этими названиями вскоре будут написаны Александром Амфитеатровым, жизнь которого сойдется с нашим Сулером, Горьким, Толстым. Романы эти сегодня переиздаются, напоминая о восьмидесятниках XIX века. Новое поколение — российские восьмидесятники утверждают себя, имея прежние точки отсчета: так же спорят о Гегеле и Белинском, как их деды. Толстовский князь Нехлюдов из «Воскресения» будет, в сущности, тем же молодым князем, который думал, что решил уже все нравственные и экономические проблемы.
С книжками самого Толстого, с книжками и брошюрами его издательства «Посредник», не только можно — нужно побывать у толстовцев, которых достаточно в России, не только вокруг Ясной Поляны, но и южнее — в Орловщине, Тамбовщине, Харьковщине… Вернемся к этому мотиву позже, он будет непрерывен во всей жизни нашего героя. Пока он возвращается в отцовский дом на Крещатике. Приносит невеликие, но реальные деньги — расчет за крестьянские труды. И отец отложил что-то на образование сына. Тот поступает в частную школу весьма уважаемого в художественных кругах Киева Н. И. Мурашко. Ученик Петербургской академии, прошедший жесткую необходимую школу рисунка, работы с натурщиками — он и в киевской мастерской ставит гипсовых Антониев, придает натурщикам из слободок позы античных героев. Любит, воссоздает на полотнах историю Украины, ее Сечи. В мастерской — подбор тканей для драпировок, медные подносы, вазы, стеклянные кубки, пороховницы на цепочках, булавы, бунчуки, фляги, оправленные серебром, шитье женское, резьба по дереву, кости, янтарю.
Мурашко делится знаниями, которые получены в академии, которые вывезены им из Рима, Неаполя, Лувра времен Людовиков. И делится опытом своих старших сверстников-передвижников, певцов-печальников народных, странников по отечественным трактам. Студенты-мурашкинцы меряют версты по обоим берегам Днепра, с этюдниками через плечо и в соломенных брылях от солнца. Ночуют на сеновалах (дав слово не курить), утром же располагаются в лугах, возле бахчи или выпаса. Пишут воду, волны зрелой пшеницы, хаты, освещенные солнцем, засыпающие вечером, колодцы-журавли, пыльные шляхи и боковые уводы к лесным хуторам, к лесничествам. Ученик Сулержицкий постигает приемы рисования с натурщиков. И с гораздо большей увлеченностью — науку этюдно-пейзажную. Глаз, как слух, у него от природы поставлен; звуки для него слитны с виденным, шум листьев — с их цветом и движением под ветром, звуки пастушьей дудки — с силуэтом подпаска. Этюдов уйма, учитель и сверстники одобрительны, отец доволен: сын-музыкант делает успехи, сын, ходящий в народ, пишет этот народ на малых (пока?) холстах, на бумажных листах. Как всегда, у сына всякая работа ладится (кроме переплетной) — натянуть холст, развести охру, сиену, ультрамарин, положить мазок на зернистый холст, отойти, глянуть, снова ударить кистью; а в затылок уже дышит любопытный подпасок, стадо все ближе подходит. Можно его движение схватить, а можно, взяв бумажный лист, очертить контур: мальчик, линия кнута. Способный ученик Сулержицкий, бедный ученик Сулержицкий. Чтобы поддержать его материально, Мурашко с чистым сердцем может рекомендовать его на подхват к тем живописцам, которые трудятся в киевских храмах 80-х годов. А работа в Киеве кипит. Прославленный Виктор Михайлович Васнецов приглашен для фресковой росписи киевской новостройки, то есть собора в память святого равноапостольного (апостолам равного!) князя Владимира. Собор долго воздвигается по образцам тех первоначальных храмов, что встали на Киевской Руси после ее крещения и погибли вместе со своими прихожанами в годы нашествия Чингисхана. Работами руководит Адриан Викторович Прахов, образованнейший господин, сочетающий познания археологические, исторические, искусствоведческие, объездивший, кажется, все прославленные центры европейского искусства и центры Древней Руси, преимущественно украинские.