Театр в квадрате обстрела
Шрифт:
Артистка решила отказаться от привычных в старых спектаклях эффектных поз, по-опереточному звонких интонаций. Она говорила сейчас от сердца русской девушки, готовой ради счастья родины пойти на смерть:
— Куда бы вы ни крались, ни кинулись, — всюду Россия… Россия стала родной, дорогой всем людям, всем, у кого сердце в груди, живая душа… Когда думают о борьбе, о крахе и смерти Гитлера, говорят Россия!
В одном из кресел затемненного партера сидел старший лейтенант артиллерист Нестеров. Он еще раньше читал отрывки из пьесы «Раскинулось море широко» в газете, а сегодня случайно попал на премьеру. Вечером, вернувшись в свою часть, он напишет артистке: «Я совершенно не знаю Вас, но никогда не забуду
…Приближается развязка. Немцы взбешены. За дверью раздается стук чьих-то тяжелых сапог. Офицер, разоблачивший Елену и вызвавший конвой, кричит:
— Эй, сюда! Взять!
Дверь распахивается.
На пороге — лейтенант Кедров, боцман, Миша и Жора. Они решили прорваться к берегу и спасти девушку. Теперь надо вместе с захваченным немецким офицером выйти обратно к спрятанному в камышах катеру. Но фашисты уже подняли тревогу…
Третий, последний акт. На пирсе нашей базы с нетерпением ждут возвращения «Орленка». Командир соединения катеров благодарит Чижова за помощь в разоблачении парикмахера. Полдела сделано. Остается таинственный «06».
— Задушил бы своими руками! — страстно говорит помрачневший Чижов.
«Орленок» возвращается. Все живы. Елена докладывает, что, по ее сведениям, агент «06» — женщина, брюнетка. У Елены имеется записка, написанная ее рукой. Чижов поражен. Он-то уж знает всех брюнеток на базе, как свои пять пальцев. В их число входит и Киса. Да вот и она сама — весело щебечет, строит Мише глазки. Чижов предлагает Кисе написать несколько слов на бумаге. Почерк тот же!
— Ноль шесть, игра окончена! — говорит Елена.
В зале гремит овация. Из партера, из лож несутся громкие выкрики, адресованные Кисе:
— Иди, иди, стерва!
— Мерзавка!
— Подлая тварь!
— Давай отсюда!
Да, прав был Вишневский: такой ролью не завоюешь симпатий зрителей, переживших год войны и блокады, видевших предателей в лицо. Нервы людей напряжены до крайности. Хорошо еще, что из зала в нее не стреляют — на фронтовых концертах, где разыгрывались сценки с участием фашистов, бывали и такие случаи!
Кису уводят. А на пирсе, в соответствии с добрыми традициями оперетты, начинается лирический дуэт Елены и Кедрова. Любовь не умирает и на войне.
Снова овация. На сцену выносят корзины цветов. В артистических уборных не выветривается удушливый аромат, от него кружится голова. Среди корзин с цветами появляются и другие — с торчащей свекольной ботвой, белыми головками капусты, даже с картошкой. А в руках у Свидерского оказался пакет в газетной бумаге. Когда артист развернул его, что-то шевельнулось, сверкнуло: живая рыба! Ее преподнесли в благодарность за исполнение роли веселого моряка.
Артисты сияли. Сегодня они имели право чувствовать себя победителями. Возбужденные, не обращая внимания на близкие разрывы, расходились они по домам.
«Этот спектакль интересен той своеобразной особенностью, — писал тогда в «Правде» летописец и хроникер блокадного искусства Николай Тихонов, — что представляет картины не прошлого, не вчерашнего, а сегодняшнего дня города. Казалось бы, что средствами почти развлекательного характера трудно передать рассказ о защитниках Ленинграда, казалось бы, что самая мысль отразить героические черты моряков в куплетах и песенках, во всей шумной непрерывной пестроте музыкального комедийного спектакля не может иметь успеха. И однако это не так.
Ленинградский великий оптимизм
Бывают явления искусства, которые как бы вырываются из определенного ряда себе подобных произведений. У них трудно отыскать исторические корни, еще труднее предугадать будущее их развитие. Именно так произошло с героической комедией «Раскинулось море широко». История мировой и советской оперетты вряд ли знает нечто похожее. Значит, это явление случайное? Нет. Блокадная оперетта появилась закономерно, как факт ленинградского сопротивления. Город не желал сдаваться ни физически, ни нравственно. В новом спектакле звучал дерзкий вызов врагу: мы плюем вашей блокаде в лицо! Мы живем по своим законам! В нашем городе работают поэты, музыканты, драматурги, художники, режиссеры, актеры. И ставить на нашей промерзшей, плохо освещенной сцене мы будем все, что нам захочется, — не только драму, оперу, балет, но даже оперетту, веселый спектакль! С песнями и танцами! С куплетами и остротами! И вы ничего не сможете с нами поделать!
Да, и сама комедия и ее постановка были отмечены известной наивностью. Это создание блокадного искусства не поднялось, пожалуй, до высот художественного обобщения событий. И было бы странно требовать этого от авторов, получивших для написания пьесы неполных три недели. Но эта наивность и некоторая прямолинейность спектакля компенсировались обостренным и непосредственным восприятием зрителей. Они видели и слышали больше того, что происходило на подмостках Александринки. И уж если зрители — ленинградцы блокадных лет — умели ненавидеть как фашиста графа Кутайсова, притеснявшего далекую им актрису-холопку, то как же ненавидели они врагов, пытавшихся уничтожить ленинградскую девушку Елену!
Военная литература периода войны, искусство тех лет богаты юмором, шуткой, иронией, смехом. Именно на войне родился Теркин. И даже в дни ленинградской блокады смешное соседствовало с великим и трагическим, героическое — с веселым. Шутка не оскверняет смерти, а побеждает ее. Вот в этом-то соединении резко различных эмоциональных состояний, в смене драматических ситуаций и комедийных эпизодов и состояла эстетическая особенность спектакля «Раскинулось море широко». Авторы пьесы вложили в свое «Море» куда больше того, что прежде могло стать содержанием оперетты. Спектакль вобрал в себя общественные и интимные ощущения каждого, боль утрат и утешительную радость надежд. Спектакль становился личным делом каждого, собственным открытием.
Была и еще одна причина необычайного успеха этого спектакля — душевная открытость, обнаженность зрителей. Для нас не всегда легок переход от реальной повседневной жизни к атмосфере спектакля; проходят минуты, пока мы переключимся, забудем о себе и начнем волноваться волнением героев. Иной раз это не происходит совсем. В дни блокады дело обстояло иначе. Человеческая рациональность уступала место обостренной душевной восприимчивости. Переключение в обстановку спектакля происходило почти мгновенно, полностью захватывая людей. Спектакль превращался в прямое продолжение жизни, еще более сжатой емким театральным временем, еще более острой и захватывающей. Смешное становилось в этой жизни смешнее. Печальное — драматичней. Хорошее выглядело неповторимо прекрасным. Плохое — недопустимым. И зрители, сидя в креслах Александринки, влюблялись в героев героической комедии, шли вместе с ними на бой и на смерть и яростно ненавидели врагов, которых не могла оградить от святого человеческого гнева даже пограничная черта театральной рампы.