Театральная хроника. Русский драматический театр
Шрифт:
Кисельников. — Что ты это? Чему ты ее учишь?
Глафира. — Да дурак и есть. Ты как об детях-то понимаешь? Ангельские это душки или нет?
Кисельников. — Ну, так что же?
Глафира. — Ну, и значит, что ты дурак. Заплачь, Лизанька, заплачь. (Лизанька плачет.) Громче заплачь, душенька. Пусть все услышат, как отец над вами тиранствует.
Кисельников (зажимая уши). — Вы мои тираны, вы.
Глафира. — Кричи еще шибче, чтоб соседи услыхали, коли стыда в тебе нет. Пойдем, Лизанька. (Мужу) Ты погоди, я тебе это припомню. (Дочери) Да что ж ты нейдешь, мерзкая девчонка! Как примусь тебя колотить.
Кисельников. — Это ангельскую-то душку?
Глафира огрызается, говорит, что это ее дочь, что она ее выходила. «Вот назло же тебе прибью в детской», — добавляет она, уводя ребенка. Кисельников остается и рассуждает, что жену его следовало бы ругать, но что нельзя ее ругать сегодня, потому что она именинница. «Сегодня можно стерпеть… Не велик барин-то, чтоб не стерпеть!» Он стоит задумавшись и потом
Во саду ли, в огороде
Девушка гуляла. (Глафира входит.)
Глафира. — Обидел жену, а сам песни поет: хорош муж!
Кисельников (громче). —
Она ростом невеличка.
Лицом круглоличка.
«Мне только и осталось, — говорит он, — либо взвыть голосом от вас, либо песни петь». Между супругами заходит разговор, в котором Кисельников высказывает, что тесть ему обещанного за женою приданого не дал; его собственные деньги тоже взял и процентов не платит, а если даст когда рублей пятнадцать, так говорит: «я тебе в бедности твоей помогаю». Глафира отвечает, что это так и надо. «Отдай тебе деньги-то, так ты, пожалуй, и жену бросишь». Глафира говорит мужу еще множество оскорбительных вещей и обещает от него «при гостях отворачиваться». Кисельников просит прощения, чтоб только при гостях ничего не было. «Где ж тебе со мной спорить? — говорит ему Глафира. — Ты помни, что я в тысячу раз тебя умнее и больше тебя понимаю». Кисельников спрашивает о своей матери: «Где маменька?» Глафира отвечает, что в детской. «Пусть, говорит, хоть детей нянчит, все-таки не даром хлеб ест». Кисельников поднимает голос за мать и говорит, что они в ее доме живут.
— Вот опять с тобой ругаться надо! — восклицает Глафира. — Сколько раз я тебе говорила, чтобы ты дом на мое имя переписал. Я вот свои старые платья дарю, не жалею для нее, а ты этого не хочешь чувствовать.
Приезжают тесть и теща Боровцовы. Глафира на самом пороге объявляет потихоньку матери, что муж заложил ее приданые серьги; та вводит это в разговор, и Боровцов без всякой церемонии говорит зятю: «Выкупи. С себя хоть все заложи, а жениного приданого не тронь». — «Эх, зятек, — продолжает Боровцов, — я думал, из тебя барин выйдет, а вышла-то грязь».
Кисельников. — За что же, папенька?
Боровцов. — За то же, что ты для семейства ничего не стараешься. Ты в каком суде служишь? Кто у вас просители?
Кисельников. — Купцы.
Боровцов. — То-то, «купцы»! Ну, стало быть, их грабить надо. Потому, не попадайся, не заводи делов. А завел дела, так платись. Я тебе говорю — я сам купец. Я попадусь, и с меня тяни. «Мол, тятенька, родство — родством, а дело — делом: надо же, мол, и нам чем-нибудь жить». Боишься, что ль, что ругать станут? Так ты этого не бойся, и т. п. в этом роде. «Подумай-ка хорошенько, да брось свой стыд-то!» — заключает Боровцов. Кисельников отвечает: «И то, папенька, надо бросить». Впечатление, которое должно быть произведено этими страшными словами, в игре г. Малышева совершенно не вышло. Стоя всю эту сцену в лакейской позе у двери, Малышев кисло промямлил: «И то, папенька, надо решиться», а тут кухарка объявила о прибытии Переяркова и Турунтаева, и акт отречения Кисельникова от стыда погиб. Турунтаев с Переярковым высказывают, что они дорогой шли и спорили: «как правильнее судить, по закону или по человечеству?» Переярков говорит: «я говорю: по закону, а он — по человечеству». — «Вот тебе пример, — продолжает он, — положим, у тебя на опеке племянники; человек ты хороший, состоятельный; торговые дела знаешь, ну, ты и попользовался от них сколько мог, и отчеты представлял безобразные, и все такое; то есть не то что ограбил, а себя не забыл. Виноват ты или нет? По закону ты виноват».
Турунтаев. — А по человечеству — нет.
Боровцов отвергает виновность и по закону: «Что ты мне все: закон, закон! — Нешто мы живем, как в законе написано? Нешто написано, что на улице трубку курить, а ты сидишь за воротами с трубкой. Нешто написано в месяц по десяти процентов брать? (на Турунтаева) А он берет же?»
Турунтаев. — Нешто написано гнилыми товарами торговать, а ты торгуешь же?
Боровцова. — Нешто писано, что по пятницам скоромное есть, а ведь люди едят. Судить, так всех судить: нас судить за товар, а их за молоко.
Через несколько времени возобновляется снова сцена в этом роде, в присутствии Погуляева, который, возвратясь из-за границы, пришел навестить Кисельникова. Когда молодые люди между собою разговаривают, у Боровцова, Переяркова и Турунтаева вспыхивает за картами спор. Не оставаясь один у другого в долгу, они обзывают друг друга: «процентщиком», «ябедником, в газетах публикованным, Иудою, денным вором». Боровцов кладет конец этой сцене, говоря: «Ну, будет: пошутили, да и будет. Садитесь играть». Пересдают карты и снова садятся, как будто ничего не бывало. Боровцов просит у зятя ромку; у Кисельникова же нет ни денег, ни рому; он в ужасно затруднительном положении, из которого его выручает Погуляев, ссужая ему свои последние деньги. Кисельников благодарит и обещается отдать деньги. «У меня непременно будут в этом месяце, — рассказывает он Погуляеву. — У меня есть примета верная. Выхожу я вчера вечером на крыльцо, в руке хлеб, а месяц прямо против меня; я в карман — там серебро, мелочь, вот в одной руке хлеб, а в другой серебро, а месяц напротив, значит — целый месяц сквозь слезы и с хлебом, и с деньгами».
На удивление, выраженное Погуляевым к этим словам, Кисельников со слезами отвечает: «Оно, конечно, ведь это предрассудок? — так ведь, Погуляев, предрассудок? А все-таки, когда человек кругом в недостатках, это утешает, брат, право, утешает».
Это прекрасное место у актера Малышева опять совершенно пропало и прошло вовсе не замеченным публикой. Александрова, Воронова, Зубров и Васильев держали сцену весьма удовлетворительно; Бурдин строил из своего многоговорящего лица ехидные гримасы, особенно противные и не идущие к делу в разговоре его с зятем. Удивительна поистине глубина понимания ролей этого однообразного актера. Он даже не понял, что все мерзости Боровцова текут у него просто, искренно, из души выходят, вовсе не как мерзости лукавства, а как житейская мудрость, и все строил ехидные маски, выражавшие собою: вот, дескать, как я вас подъезжаю! Было, впрочем, в этом действии лицо, которое вело себя еще хуже г. Бурдина: это актриса Громова, игравшая мать Кисельникова, Анну Устиновну. В коротком появлении своем в этой сцене г-жа Громова употребила все старание, чтобы показать, до чего могут быть похожи некоторые современные артистки Александринского театра. Мать Кисельникова (в доме которой он и живет с женою и с детьми) — женщина, загнанная невесткой и переносящая угнетения ради сына. Нет сомнения, что она представлялась автору существом добрым, смиренным, безответным и елейным. Когда Анна Устиновна подает чай гостям, невестка ее прямо встречает криком: «Что вы там провалились с чаем-то?» Анна Устиновна отвечает: «Не торопись, матушка, поспеешь». Старуха Боровцова заступается за нее перед дочерью, говорит: «Ну, ты, потише, потише! А ты при людях-то не кричи! Нехорошо. Здравствуйте, сватьюшка!» Боровцов шутит над Анной Устиновной. — «А, старушка Божья! На свет выползла, — кричит он Анне Устиновне. — Погоди, мы тебе жениха найдем». И Переярков, совсем чужой человек в доме, тоже считает своей обязанностью погулять на счет Анны Устиновны. — «Да вот, — говорит он, — Ион Ионыч (Турунтаев) холост гуляет». — Старушка Божия принимает все это за ласку и отвечает свату: «И на том спасибо, Пуд Кузьмич». Глафира кричит на нее: «Что же вы, маменька, тут стали?» Она отвечает: «Пойду, матушка, пойду», — и, сказав сыну, что его кто-то спрашивает, сейчас же и уходит. Кажется, характер весьма ясный и поставленный столь определенно, что двойственное понимание его смыслящей актрисой невозможно. — «Не торопись, матушка». — «И на том спасибо, Пуд Кузьмич». — «Пойду, матушка, пойду». — Все это говорит женщина, смирившаяся до зела и уж не гоняющаяся за тычком от осетившей ее и
сына боровцовщины: в этом униженном и полном смирения достоинстве собственно заключается весь драматизм этого лица в пьесе: но г-жа Громова рассудила это дело иначе. При своей вальяжной турнюре она, во-первых, оделась экономкой, разливающей чай в зажиточном доме; вошла с победоносным взором; на обидные слова невестки отвечала громким, вызывающим криком: «Не торопись, матушка! — поспеешь». Пригласила к чаю гостей не как старушка добродушная, а опять как разбитная экономка, имеющая в хозяйке тайную точку опоры. Вместо тихого «гости дорогие, пожалуйте», вылетело у Громовой что-то забубенное; не искренее приглашение, формулированное в этой народной форме, а издевка, насмешка язвительная, вложенная в эту форму приглашения. Когда невестка выпроваживает ее, говоря: «что же вы, маменька, тут стали?», г-жа Громова выворотила глаза а 1а Бурдин и просто заорала: «Пойду, матушка, пойду!» Этакой бестолковой игры мы не запомним очень давно на нашем театре.
Третья картина представляет нам Кисельникова достигшим уже 34 лет. Он почти совершенно сед, бледен, одутловат и видимо опустился. Сидя за перепискою бумаг, он разговаривает с матерью, что дети его больны, что помочь им нечем; позвать доктора не на что: тесть ничего не дает: «Вот и мать их так умерла, — говорит он. — Побежал тогда к отцу, говорю: „Батюшка, жена умирает, надо за доктором послать, а денег нет“. — „Не надо, говорит, все это вздор“. Дали каких-то трав, да еще поясок какой-то, и так и уморили мою Глафиру». Анна Устиновна говорит, что и тужить-то не о чем по Глафире. Кисельников после довольно сухого и глупого разговора о нуждах домашних говорит, что он завтра пойдет к тестю, и если тот не даст денег, так он его и за ворот возьмет. Анна Устиновна отвечает: «Лучше проси хорошенько». Раздается стук калитки; Анна Устиновна выходит поглядеть и, возвращаясь, говорит, что Боровцов идет. Боровцов является с Переярковым. Дело идет о том, чтобы Кисельников подписал Боровцову бумагу о его банкротстве. — «Вы забрали деньги, — говорит Кисельников. — Пожалейте хоть внучат-то, вон они больные лежат». — «Все под Богом ходим», — резонирует Боровцов. Кисельников вычисляет свои обиды от Боровцова: приданым, говорит, обманули, собственные деньги мои забрали, долг пропал, а Боровцов останавливает его тем, что он ему векселя не давал, деньги в оборотах пропали и дом Анны Устиновны в подрядах лопнул. — «У вас деньги есть», — говорит Кисельников. — «Что говорить! Деньги есть, — отвечает Боровцов, — как без денег жить, я не дурак», но «все-таки, — кончает, — я тебе не дам». Переярков вмешивается, что дело надо делать, а не разговаривать. «Вот предложите-ка, — говорит он, — зятю, когда в нем есть человеческие чувства, пусть подпишет эту бумагу».