Театральное эхо
Шрифт:
Ключ к психологии Пестеля справедливее искать в том, что, при своем незаурядном уме и сильном характере, он слишком теоретическая и прямолинейная натура. Пестель не только приближает к себе предателя Майбороду, но, по воле автора пьесы, говорит ему, будущему своему Иуде, трагикомическую фразу: «Я в людях редко ошибаюсь». Вот безупречно верная психологически черта! То, что он однажды себе придумал, становится для него неоспоримой истиной. Раз намеченную в уме линию он доводит до логического конца. Это служит порой и добрую службу, так как толкает к действию энергичный характер. Но та же самоуверенность теоретического рассудка, легко отвлекающегося от непосредственной реальности,
Будем же справедливы к герою, а значит, не обойдем своим вниманием ни исторических его заслуг, ни его объективных слабостей. Разве что сухой, догматический ум углядит в этом противоречие. Привычка к однозначным оценкам исторических лиц закрепляет в памяти лишь результат, некий «общий знаменатель» их деятельности. Искусство же, верное диалектике жизни, воскрешает движение характера, противоборство идей и страстей, деяний и намерений, в чем тоже ведь заключен некий исторический «урок».
Правдивый рассказ о сильных и слабых сторонах Пестеля – человека и политика – не помешает зрителю отдать должное героической фигуре декабриста, встающей во весь рост в ореоле его последнего подвига, его трагической гибели.
Да, можно лишь восхищаться мужеством и стойкостью этого человека перед лицом его тюремщиков.
Именно здесь, когда декабристы непосредственно сталкиваются с Николаем, с безжалостной машиной дознания и суда, проблема революционной нравственности поворачивается к нам с другого боку. Почему так неожиданно слабы и откровенны оказались в своем большинстве эти люди, почему так легко удалось Николаю вырвать у них признания и заставить назвать своих сообщников? Ведь причиной тому не могли быть одни физические лишения и пытки, которые, по свидетельству Поджио, заключались в наручных цепях, сажании на хлеб и на воду и помещении в темные, сырые казематы… С тем ли приходилось сталкиваться будущим поколениям революционеров! Но в таком случае еще безотраднее узнать, что декабристы выдают самих себя и друг друга, теряются перед императором, подписывают бумаги, уличающие их товарищей.
Быть может, вовсе не надо было этого касаться? Быть может, театру следовало опустить занавес над этими сценами, способными внушить зрителю чувство недоумения или даже досады на недавних героев? Но это значило бы искусственно облегчить задачу.
Ошибки и иллюзии также входят в революционный опыт, как и всё остальное, и, не пытаясь их оправдывать, театр берется их объяснить.
Декабристы – трижды люди чести: как дворяне, как офицеры и просто как искренние молодые люди, которым жить хочется по совести, в согласии с убеждениями. Но эти вот представления о чести, искренность, прямота и подводят их на следствии.
Сила Николая в том, что он легко способен лгать, притворяться и лицемерить, пренебрегая теми моральными нормами, которые считают для себя обязательными его жертвы. В постановке «Современника» роль царя исполняет Олег Ефремов, и это настоящая удача спектакля. Когда мы видим его брезгливо опущенную челюсть, рыжеватые височки, его неискренний и выпытывающий взгляд, страшно становится за людей, готовых безрассудно довериться ему.
Когда-то в пьесе А. Р. Кугеля «Николай I и декабристы» В. И. Качалов поразил публику новой трактовкой роли царя. «Из всех характеристик Николая, – писал тогда критик Н. Д. Волков, – артист избрал самую трудную – характеристику царя-актера, сентиментального и лживого, скрывающего то за той, то за другой маской жестокость капрала на троне» [4] . Говорят, это был замечательный Николай. Но нашему поколению уже не пришлось видеть Качалова в этой роли, и как любопытно, что О. Ефремов, идя своим путем, пришел к сходной трактовке образа.
4
Газета «Труд». 1925, 30 декабря.
Николай-Ефремов ведет допросы декабристов, как спектакль с хорошо разученными, эффектными выходами: вот он внезапно появляется из-за ширмы, притворно здоровается с Чернышевым, с коим только что расстался, и вперяет испытующий взор в допрашиваемого, которого он сейчас будет искушать притворной ласковостью или, по заранее обдуманному сценарию, грубо запугивать. С фальшивым удивлением он встретит Гангеблова («Что вы, батюшка, наделали? Что это вы только наделали?»), укорит Булатова его солдатской честностью, разыграет приступ ярости с Трубецким…
Николай у Ефремова, при всей его отвратительности, не лишен известного обаяния – и это верно, потому что должен же был он чем-то взять декабристов. Это обаяние могущественной власти, будто не гнушающейся человеческим, частным, домашним – детьми, женой, личной честью арестованного. Вот он вытирает капли пота со лба: он замучен, устал от этого лицедейства, в которое ушел с головой. Сначала обманывает других, потом так входит в роль, что начинает, пожалуй, обманывать и себя. «Твои дети – будут мои дети», – со слезами в голосе, тронутый собственным благородством, говорит он Штейнгелю. И доверительно беседует с Каховским, выслушивает его исповедь, целует его, как брата… и выдает на страшную смерть.
Декабристы с их понятиями о чести безоружны перед такой моральной беззастенчивостью. Они не научились лгать, и простой апелляции к честному слову достаточно, чтобы заставить их говорить. Недаром царь срывается и вскипает, когда Якушкин начинает слишком уж надоедать ему своим «мерзким честным словом» – не хочет ли этот бунтовщик уколоть его своей безупречностью?
Декабристы шли с царем на открытый дворянский поединок. Они невольно выдавали себя и друг друга, потому что не умели скрывать правду, даже в благородных, «высших» целях. Николай же и его приближенные смеялись над этим рыцарством, уверенные, что в борьбе с крамолой все средства хороши. Даже Рылеев оказался в эти тяжкие дни обманутым.
Один лишь Пестель не питает в отношении власти никаких иллюзий. Он видит перед собой врагов и не может чувствовать перед ними никаких моральных обязательств – он отпирается, обманывает, хитрит, издевается над своими следователями. Уж он не даст себя провести, и, сочувствуя его ловким ответам, мы видим здесь в нем, как в зародыше, тип особого рода революционера-политика. Он сам называет себя «охотником» и оправдывает своих товарищей тем, что люди всегда поначалу теряются, когда оказываются среди хищников.
Спектакль дает возможность объяснить и то, почему лично бесстрашные люди, такие, как Сергей Трубецкой, герой Бородина, четырнадцать часов стоявший под ядрами, проявляют в решающие минуты восстания постыдную слабость и склоняют голову перед Николаем Павловичем. Одно дело сражаться в общем воинском строю, в открытом поединке, ощущая за своей спиной поддержку всей армии, страны и государства, и совсем другое – выступить против этого государства в кучке заговорщиков. Тут другая природа страха, когда человек может показаться себе ничтожной, одинокой пылинкой. Царь еще во многом свой для них, его власть освящена церковью и обычаями отцов, так что потребна могучая сила духа, чтобы преодолеть это гипнотическое внушение традиции и авторитета.