Теккерей в воспоминаниях современников
Шрифт:
ЭНН РИТЧИ
ИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИЙ"
Последнюю неделю он не лежал в постели, только больше обычного был дома. Он столько раз болел и поправлялся, что мы с сестрой цеплялись за надежду, но бабушка была встревожена гораздо больше нашего. Однажды утром он почувствовал, что болен, послал за мной, чтобы отдать кое-какие распоряжения и продиктовать несколько записок. То было за два дня до рождества. Умер он внезапно в канун рождества, на рассвете 24 декабря 1863 года. Он не жалел, что умирает, - так он сказал за день или за два до смерти... Сейчас я вспоминаю, как это ни больно, что весь последний год он ни одного дня не ощущал себя здоровым. "Не стоит жить такой ценой, - сказал он как-то, - я был бы рад уйти, только вы, дети, меня удерживаете". Незадолго перед тем я вошла в столовую и увидела, что он сидит, глядя в огонь, и у него какой-то незнакомый, отрешенный взгляд, не помню, чтобы у него был раньше такой взгляд, и вдруг он промолвил: "Я думал, что вам, детям, пожалуй, невесело придется без меня". Другой раз он сказал: "Если я буду жив, надеюсь, я смогу работать еще
Я уже многого не помню из того, что он говорил, но и сегодня словно вижу, как он проводит рукой по волосам, смеется, наливает чай из своего серебряного чайничка, рассматривает себя в зеркало и говорит: "Пожалуй, с виду я здоров, не правда ли?"
УИЛЬЯМ РАССЕЛ
ИЗ ДНЕВНИКА
24-го декабря 1863 года
Мой дорогой друг Теккерей скончался сегодня утром. О Боже, как быстро и безвременно! Нужно сесть и писать положенное для "Военной газеты". Обедал в клубе с О'Даудом, говорили только о Теккерее - о нем одном.
30-го декабря 1863 года
Сегодня утром проводил на Кенсал-Грин останки моего дорогого друга Теккерея. Какое зрелище! Что за толпа! Худой, осунувшийся Диккенс порадовал меня, сказав, что недавно говорил с Теккереем на известную тему. Джон Лич, Доил, Миллес, О'Дауд, О'Шей, Дж. С. Дин, Шерли Брукс и другие - "Гаррик" выплеснул свой цвет, но не было ни одного сиятельного господина, ни одного из этого сословия. Но ему это уже неважно!
Мое любящее сердце, в силе чувств которого вы, надеюсь, имели случай убедиться, не могло смириться с утратой, а это был удар, какой не настигал его с тех пор, как умер Дуглас Джерролд. (В своих письмах и дневниках он вновь и вновь возвращался к этой теме. Вот типичная для него запись, сделанная в дневнике более трех месяцев спустя после смерти Теккерея.)
Читал сегодня статью о Теккерее. Господи, как бы я желал, чтобы ее автор был мертв, а тот, о ком она написана, жив! Мир больше никогда не будет для меня таким, как прежде. Нет и нет, даже при всей той радости, какую доставляют мне жена и дети, и даже если б слава и богатство пришли ко мне взамен постылой, беспощадной и бесславной битвы, какую я веду с жизнью изо дня в день. И никакой надежды в будущем!
ДЖОН ЭВЕРЕТТ МИЛЛЕС
ИЗ "ЗАПИСОК СЫНА ХУДОЖНИКА"
Мой отец и мать всегда считали Теккерея одним из самых обаятельных людей, какие только встретились им в жизни. Хотя в его романах, изображающих пороки человеческой натуры, можно заметить порой следы цинизма, сам он нимало не грешил им, напротив, для людей, близко его знавших, то был самый отзывчивый и добросердечный друг, порой отзывчивый сверх всякой меры. В течение нескольких лет он воспитывал наравне со своими детьми дочь покойного друга {Эми Кроу.} и в день ее венчания так горевал от мысли о предстоящей разлуке, что пришел искать утешения в студию моего отца, где просидел полдня с полными слез глазами.
Мой дядя рассказывает следующую интересную историю, показывающую бренность земной славы, сколь высоко бы ни ценили ее люди: "Я как-то раз сидел с братом в студии на Кромвель-плейс и вдруг вошел сияющий от счастья Теккерей - в такое состояние восторга привела его слава брата: в витринах всех без исключения магазинов, притязавших на причастность к продаже предметов искусства, были выставлены гравюры с картин Миллеса. По дороге Теккерею попалось бессчетное количество "Приказов о демобилизации", "Черных брауншвейгцев", "Гугенотов", и он нам заявил, что Джон Миллес - сегодня самая большая знаменитость. Затем он коснулся своего собственного злосчастного невезения, преследовавшего его на первых порах в литературе, рассказал, как предлагал издателям некоторые свои сочинения, впоследствии признанные лучшими образцами английской литературы, и как ему намекали насмешливо, что после Диккенса никто не станет "их читать".
Внезапная смерть Теккерея, блестящего, гениального писателя, всех в нашем доме повергла в великую скорбь - отец и мать были к нему нежнейшим образом привязаны. За обедом, который они давали перед своей ежегодной поездкой на север, они с тревогой заметили и отсутствие у него аппетита, и плохое самочувствие, но, разумеется, помыслить не могли, что видятся с ним последний раз в жизни. В рождественском письме к матери отец писал: "Ты, несомненно, будешь потрясена, как был я сам, кончиной бедного Теккерея. Впрочем, я, честно говоря, надеюсь, что это известие достигло тебя раньше моего письма. Утром слуга нашел его мертвым, все его близкие, конечно, в смятении и страшном горе. Первым делом он послали за Чарли Коллинзом и его женой, тотчас же прибывшими и неотлучно остававшимися в доме. Сегодня я велел справиться, как себя чувствуют его мать и девочки, а днем и сам зашел проведать их; как ты сама понимаешь, они жестоко страдают. Его нашли лежащим с поднятыми руками, словно от сильной боли. Я буду посвящен, конечно, в большие подробности. Все тут потрясены этой смертью и только о ней и говорят".
В следующем письме от 31-го декабря он продолжает: "Вчера я поехал на похороны в карете Теодора Мартина. Какое горестное зрелище и, к тому же, беспорядочное! Толпа каких-то женщин, прибывших, надо полагать, из любопытства, в платьях всех цветов радуги, возле могилы то и дело мелькали красные и голубые перья! Друзья и искренне скорбевшие не могли подойти к гробу, близким пришлось протискиваться сквозь толпу, чтобы занять свои места во время церемонии. Мы все пришли из церкви после службы, но к могиле уже нельзя было подступиться.
ДЖОРДЖ КРУКШЕНК
ИЗ БЕСЕДЫ С М. КОНВЕЕМ НА ПОХОРОНАХ ТЕККЕРЕЯ
"Много прекрасных людей покоится на кладбище в Кенсал-Грин, но не было среди них никого правдивее и лучше Мейкписа Теккерея. Как плохо окружающие знали человека, который слыл суровым, холодным и язвительным! На самом деле, он гораздо больше походил на впечатлительную, любящую маленькую девочку", в эту минуту я лучше, чем когда-либо оценил гениальное умение Крукшенка читать по лицам, - пишет Конвей, - благодаря его словам мне вдруг стало понятно, что означали складки и морщинки под глазами Теккерея, - то были знаки дивной доброты, изливавшейся на всех, на кого он обращал свой взор... Теккерей учился у Крукшенка в ту пору, когда подумывал стать художником. "Но ему не доставало того терпения, какого требуют от человека и перо, и кисть, - признался Крукшенк.
– Я часто объяснял ему, что художник должен жить как крот: все время роя ход в земле и только изредка выбрасывая на поверхность холмик, а он мне отвечал, что тотчас бы сбежал на волю и там бы и остался. Кажется, не было в Лондоне писателя, который не пришел бы на его похороны. Мне более всего запомнилось взволнованное лицо Диккенса".
ДЖЕЙМС ХАННЕЙ
ИЗ НЕКРОЛОГА, ПОСВЯЩЕННОГО У.-М. ТЕККЕРЕЮ
В 1846-1848 годах, в годы создания "Ярмарки тщеславия", Теккерей жил в Кенсингтоне, на Янг-стрит, которая, если стоять лицом к церкви, отходит влево. Там в 1858 году автор этих строк впервые имел удовольствие его видеть, делить с ним трапезу и осознать всю меру его доброты, гуманности и глубочайшей человеческой порядочности. Неоконченная еще в ту пору "Ярмарка тщеславия" уже стяжала успех, и он чистосердечно и легко рассказывал и о своей работе, и о писательском пути. Мне представляется, что среди лучших своих книг он числил "Ярмарку тщеславия", ценя ее за разработанность фабулы. Однажды на Рассел-сквер он мне показал, где жили вымышленные Седли, и это любопытное свидетельство того, какой великой подлинностью обладали для него творения его ума. Он сам и его книги были равно реальны и правдивы, и он, нисколько не смущаясь, касался в разговоре своих книг, если того хотелось собеседнику, хотя ему как джентльмену, безукоризненно воспитанному, великолепно знавшему законы света, литература представлялась лишь одной из тем среди других предметов для беседы. Локхарт отрицал бытующее мнение, будто сэр Вальтер подчеркнуто избегал разговоров о литературе, и все же несомненно, что деятельная жизнь интересовала его много больше, нежели литература. И так же Теккерей, который не был книжным червем, охотно говорил о книгах, если его к тому склоняли. Его начитанность в биографической и мемуарной литературе, в области современной истории, поэзии, эссеистики и художественной литературы была, вне всякого сомнения, огромна, что в сочетании со знанием классических языков ставило его как литератора, пожалуй, выше всех собратьев-писателей, за исключением, разве только, сэра Бульвера-Литтона. Свои познания в греческом он большей частью растерял в течение жизни, но его знание латыни и, прежде всего, латинской поэзии было весьма значительно и оказало глубочайшее воздействие на его талант и слог. Оды Горация он знал и помнил превосходно, и скрытые приметы этого свободного владения, таящиеся в его прозаических строках, как пармские фиалки в зелени травы, доступны в полной мере лишь истинным любителям Горация. Он очень склонен был, шутя, цитировать Горация. Когда ему докучали разговорами о генеалогии, он тотчас принимался декламировать: Quantum distet ad Inacho {"Кем приходится Инаху" (лат.).
– Гораций, Сочинения. М., 1970. Ода "К Телефу", пер. Н. Гинцбурга.}, и это действовало превосходно; "dignus vindice nodus" {Часть строки 191 из "Науки поэзии" Горация, там же: "Бог не должен сходить для развязки узлов пустяковых", пер. М. Гаспарова.}, сказал он, услышав, что некий лондонец повесился. Латинские авторы, французские писатели, английские юмористы восемнадцатого века - ими был вскормлен его гений, они служили пищей для его ума.
Он не был поэтом по преимуществу, как, скажем, Теннисон. Поэзия не была всечасным состоянием его души, как не была тем внутренним логическим законом, который отсеивает и упорядочивает все созерцаемое и обдумываемое. Однако за его трезвостью и завидной рассудительностью скрывался, если позволительно так выразиться, целый водоем поэзии, похожий на бассейн, в домах у древних римлян, даривший свежесть, и прохладу, и ощущение близости к природе среди массивных мраморных колонн и каменной мозаики полов. К его высшим поэтическим свершениям относятся "Хроника барабана", "Буйабес", стихи, написанные на смерть Чарлза Буллера и помещенные в конце одной из его "Рождественских повестей", и "Славный паж, чей с ямкой подбородок", вошедший в другую из этих повестей. Можно прибавить сюда одну-две песни из его романов и несколько отрывков, в которых спокойно и безыскусно описана красота деревни. Но самое важное, что есть в этих строках, - это свидетельство о полноте его души, о мягкости и чуткости его гения, естественной для того, кто обладал такой приметливостью и сердечной добротой. По существу, он был скорее моралистом и юмористом - мыслителем и остроумцем, нежели поэтом. В нем было слишком много мужества, не позволявшего ему использовать талант поэта с такою же готовностью, как ум законное орудие мужчины. И эту благородную воспитанность и сдержанность, столь характерную для английского джентльмена, приверженцы чувствительного стиля приняли за бессердечие.