Тельняшка математика
Шрифт:
Надо сказать, что чаще всего гневался Ренч не по делу, В основном лаборатории никто не мешал строить работу так, как хотел он, завлаб. Но иногда у начальства возникала необходимость подключить нас к чужим исследованиям. И нетрудно было понять, как и почему это происходило.
Наш институт занимается широким кругом проблем, связанных с внедрением математики в различные гуманитарные науки. Однако большинство секторов волей-неволей жалось к экономике, стыковка которой с математикой произошла давно, давно уже дала ощутимые и серьезные результаты. Там трудами нескольких поколений ученых были проложены надежные и хорошо освоенные дороги мысли, и двигаться по ним хорошо, удобно, ибо добавлять кое-какие детали
Мы же занимались как раз этим. Точнее – пытались нащупывать методы оптимизации социологических исследований, а если шире – вообще социологии. Впрочем, Ренча и такая формулировка не устраивала. Он смотрел на нашу работу гораздо шире и замахивался на большее. По его мнению, математика должна со временем «оптимизировать» всю жизнь общества и даже вообще всю жизнь человека. А в доверительных беседах с нами, сотрудниками, и в узком кругу ближайших друзей Ренч иногда позволял себе и вовсе романтические высказывания. Он говорил, что, в конечном счете, задача нашего направления, все более отчетливо вырисовывающегося в мировой науке, – создание «формулы человеческого счастья».
При этом Ренч любил ссылаться на Льва Толстого. Портрет классика висел в лаборатории, и цитата под ним была одной из любимых мыслей завлаба: «Самая трудная наука – жить в мире с самим собой и с окружающими».
И Ренч считал, что мы своими исследованиями приближаемся к тому, чтобы решить проблемы «самой трудной науки». Ради этого Ренч, начинавший когда-то как блестящий алгебраист, бросил чистую науку и стал заниматься прикладной математикой. Впрочем, сам он этого термина – «прикладная математика» – терпеть не мог. Он говорил, что задача математики вовсе не в том, чтобы «прикладываться», чтобы быть служанкой общественных наук: «Это недостойное положение для великой нашей науки, науки наук», – а в том, чтобы создавать особый стиль мышления, который он именовал гуманитарно-математическим.
Говоря о роли математики в этом альянсе, Ренч приводил в пример физику. Ведь там, при великолепно разработанном математическом аппарате, давно уже не выглядит чем-то невероятным, что многие важнейшие законы, лежащие в основе всего материального мира, открываются буквально «на кончике пера». То есть чисто математическим путем – прямо вытекают из решения неких уравнений. Лишь позднее, иногда годы спустя, им удается найти аналог в реальном мире. И тогда плюсы, минусы, разные математические значки вдруг наполняются великим смыслом. Словом, математический аппарат там уже сегодня подсказывает, что и где искать.
По мысли Ренча, такую же роль математика должна играть в самых различных сферах человеческих отношений.
Она тоже, считал Ренч, должна со временем опережать гуманитарную мысль, подсказывать ей, куда и как двигаться. Наши плюсы, минусы, интегралы должны стать для гуманитариев символами решенных проблем бытия. И только на этом пути видел Ренч возможность продвинуться вперед, найти однозначные ответы на те бесчисленные вопросы, которые ставит «наука жить в мире с самим собой и с окружающими».
А дальнейшим результатом всех этих мозговых штурмов и должна стать та сияющая и вбирающая в себя всю мудрость мира «Формула человеческого счастья», о которой пока Ренч решался говорить лишь с теми, кого считал своими единомышленниками.
Впрочем, институтское начальство тоже имело представление о мечтах и грезах нашего завлаба. Тем более, что часть из них, относящуюся к ближним перспективам – создание гуманитарно-математического стиля мышления, открытие с помощью математики некоторых закономерностей жизни общества, – Ренч не раз высказывал в своих докладах, статьях и даже газетных интервью, которые время
В общем-то, начальство относилось к его суждениям сочувственно: каждому руководителю института приятно иметь у себя под началом ученого широко мыслящего, не боящегося далеко заглядывать вперед, да к тому же еще математика с мировым именем, о работах которого зарубежные гости начинают расспрашивать, едва сойдут с трапа самолета.
Однако как ни прекрасны мечты, как ни заманчивы перспективы, институт жил все же в основном задачами сегодняшнего дня. И для начальства мы были в первую очередь, пожалуй, единственной лабораторией, которой удалось навести несколько мостов между математикой и социологией. Поэтому нас «пристегивали» к некоторым темам, имевшим социологический аспект. Надо сказать, что делалось это не всегда умело. Детально разобраться в том, чем именно занимается сегодня Ренч, было нелегко. Случай довольно типичный в современной науке. Ведь сейчас почти в каждой отрасли знания есть такие «заповедные квадраты», про которые лишь десять-пятнадцать человек во всем мире могут с полным основанием сказать, что исчерпывающе осведомлены о том, кто и как на них работает, знакомы с каждой серьезной идеей, понимают ее во всей глубине. Наши исследования представляли именно такой квадрат. И начальство, зная лишь в общих чертах, чем мы занимаемся, подкидывало нам зачастую темочки, которые были по отношению к нашей сфере, как говорится, сбоку припека.
Зато и формулировались они «в общих чертах», и требовали весьма такого же приблизительного решения. Вот эти-то темочки и получили у нас имя «мелочевки».
И если Ренч в первый мой рабочий день, давая мне задание, был ворчлив и недоволен, то происходило это именно от доброго ко мне отношения. Уверовав в мои способности, он хотел сразу же подключить меня к серьезной работе, но тут подоспела «мелочевка», а дать ее было некому. Как всегда в августе, чуть не половина сотрудников ушла в отпуска, остальные уже имели задания.
Впрочем, если б все кончилось этой «мелочевкой» – еще полбеды. Но когда через два месяца я расправился с ней, повторилась точно такая же ситуация. На нас свалилась еще одна разработка, браться за нее надо было немедленно, а тут эпидемия гриппа, пять сотрудников болели, свободным оказался один я, и Ренч, снова бранясь и брюзжа, передал мне очередную тоненькую папочку.
Потом один наш старший научный сотрудник ушел на пенсию, и мне пришлось доделывать его тему, скучноватую и почти не сдвинутую им с места в течение трех лет. За полгода я кое-как раскрутил ее, и хотя Ренч выдал мне за это несколько сдержанных комплиментов, сам я остался недоволен результатами.
Словом, несмотря на многообещающее начало, весь первый год прошел у меня, можно считать, впустую, хотя работы было навалом.
Зато когда я вернулся из отпуска, Ренч немедленно затащил меня в свой кабинетик и, загадочно улыбаясь, заявил, что подобрал, наконец, «одну любопытненькую темку». Он куда-то спешил, потому суть дела изложил наскоро, сказал, что дает мне неделю, чтобы я изучал материалы и «думал, думал, думал», после чего у нас состоится фундаментальный разговор.
Признаюсь: тема мне с самого начала любопытной не показалась. Наоборот, показалась простенькой, малоперспективной, да вообще, хоть она и не была спущенной сверху, но очень смахивала на две «мелочевки», которые я без труда расколол в первые месяцы своей работы. Во всяком случае, принцип решения напрашивался как будто сразу, сам собой, а дальнейшее, как у нас говорили, было «делом техники». Недельное сидение по библиотекам только убедило меня в этом выводе. Потому «фундаментальный разговор» я начал с того, что подробно изложил, почему мне не хотелось бы заниматься этой «любопытненькой темкой».