Темная любовь (антология)
Шрифт:
— Угу. — Доннелли докурил сигарету и стал искать глазами пепельницу. Потом затушил окурок о подошву. — Следов не оставляет, разве что синяк-другой, а внутренние органы превращает в кашу.
— Ага. Телефонной книгой они тоже пользовались.
— А он прочитал телефонную книгу и говорит: "Отличный набор персонажей, но сюжет проваливается".
— В общем, пробовали много чего, и все впустую.
— Ладно. — Доннелли похлопал себя по карманам в поисках сигареты. Надо бы бросить эту привычку. Не курение, конечно, а хлопанье по карманам. —
— И то. Позвали медиков. Они попробовали пентотал натрия — глухо. Тогда психоделики, потом электрошок. Снова ноль. Вот тут и наша очередь.
Доннелли посмотрел второй раз. Да, на консоли Камбро действительно стоял кухонный таймер. У жены Доннелли когда-то был такой же: круглый циферблат, устанавливаемый на время до шестидесяти минут. Доннелли показал на таймер, потом на большой ящик.
— Вы его там маринуете?
— Ага. Еще не готов.
Ящик представлял собой пятифутовый куб и был похож на промышленный-холодильник. Белая эмаль, стальная арматура и никаких заметных деталей, кроме большого привинченного люка, вроде тех, которые Доннелли видал на авианосцах. Толстые кабели на 220 вольт змеились от консоли Камбро к ящику.
— Тебя надули, — сказал Доннелли. — Подсунули аппарат без морозильника.
Камбро скорчил гримасу, как всегда делал в ответ на шутки Доннелли. А Доннелли отметил — не в первый раз, — что голова у него совершенно круглая, как луна, на уровне бровей с кратерами очков сумасшедшего ученого с искрами голубого и золотого в оправе.
— Новые очки?
— Да, старые слишком были тесны. Пытка. Они мне вот здесь натирали. Если тебе когда-нибудь понадобится извлечь из меня информацию, просто заставь меня носить мои старые очки, и я соглашусь убить собственных детей.
Доннелли обошел полный круг около ящика.
— Как он у нас называется?
— Холодильник. А как же еще?
— Репортер? Забавно. У журналистов, как правило, хребта не хватило бы на такой марафон.
— Если бы он заговорил, его бы здесь не было.
— Правильно, согласен.
— Чего ты так смотришь, Честер?
— Люблю смотреть на человека, который делает свою работу с удовольствием.
Камбро сделал неприличный жест пальцем.
— Ты так и собираешься здесь торчать и любоваться мной весь день или я тебя уговорю заняться наконец делом и сварить кофе?
Таймер Камбро дзинькнул.
— Я хотел посмотреть, что будет, когда наш репортер наконец размочалится, — сказал Доннелли.
— Пока что будет вот это.
Камбро взял таймер и завел его опять на шестьдесят минут. Доннелли прищурился.
— О Господи. Сколько же ты уже здесь сегодня?
— Шесть часов. Новые правила требуют восьми.
— А! Сливки, сахар?
— По капельке. Сливок только чуть забелить.
— Ты говоришь, как моя жена.
— Только попробуй ко мне полезть, и я отстрелю тебе яйца.
— Возможно, я задам глупый вопрос…
— От тебя я другого не жду, — перебил Камбро.
— …но могу я что-нибудь получить от нашего друга репортера?
Камбро оттолкнулся от консоли, и рокот колесиков его кресла прозвучал гулко и громко, как тиканье таймера. Он просунул пальцы под очки и стал тереть глаза, пока они не покраснели.
— Я сказал, что он репортер? Можешь вычеркнуть. Он был репортером. Когда он выйдет из холодильника, ему уже ничего не будет нужно, кроме разве что оббитой пробкой камеры. Или деревянного костюма.
Доннелли все смотрел на ящик. Было в нем что-то зловещее, какая-то аномалия, от которой нельзя отвести глаз.
— Так может, сделать ему укол доброго старого цианида?
— Пока нет, — ответил Камбро, трогая таймер, будто ища в нем поддержки. — Пока еще нет, мой друг.
Время потеряло смысл, и это для Гарретта хорошо.
Облегчение. Он освобожден от всего, что было когда-то границей, от унылости ежедневного. Здесь нет дня, нет ночи, нет времени. Он освобожден. Простейшие входные сигналы и ограничения его физической формы стали его единственными реалиями. Когда-то он читал, что следующим шагом эволюции человека может быть лишенный формы интеллект — вечный, почти космический, неумирающий, бессмертный, трансцендентный.
Если свет был Богом, то холод есть Сон. Новые правила — новые божества.
Он свернулся в клубок, как зародыш, как побитое животное, и непроизвольно дрожал, пока его освещенный разум боролся с проблемой, как проявить повиновение этому последнему богу.
Кости пробирает холод, руки и ноги далеко-далеко и ничего не чувствуют. Вдох — ледяной нож, ввинчивающийся в оба легких. Он старается дышать неглубоко и молится, чтобы израненный пищевод поделился с воздухом крупицей метаболического тепла до того, как тот безжалостно вопьется в легкие.
Он все еще простой смертный.
Он знает, что холод не унесет больше нескольких критических градусов температуры сердца. Холод его не убьет, он испытывает его, предлагая самому исследовать грань своих возможностей. Убить Гарретта было бы слишком легко и бессмысленно. Он не выжил бы в свете лишь затем, чтобы погибнуть в холоде. Холод позаботится о нем, как позаботился свет, как будто беспечному богу велели позаботиться о пастве — изувеченной, измученной и убитой… только чтобы проповедовать обновленную веру.
Холод проникает глубоко, но лишь в плоть.
Пальцы рук и ног превратились в далекие источники утраченных чувств. Гарретт перекатывается на правый бок, потом на левый, заклиная по очереди каждое легкое, пытаясь справиться с леденящей болью, расщепив ее на фрагменты.
Он позволяет внешней среде нулевой температуры протечь сквозь себя, а не биться о жалкие стенки его кожи. Он думает о павшем дереве в лесу. Он здесь — значит, у холода есть цель. Он — доказательство звука в безмолвной заснеженной лесной чаще, морозный воздух нуждается в нем, как и он в этом воздухе, чтобы удостовериться в собственном существовании.