Темная волна. Лучшее
Шрифт:
Собиралась толпа. Это удивило Гура больше всего. Не все прошмыгнули мимо, не все опустили глаза… да, были и такие, и много, но – толпа, толпа. Он уже почти не видел девушку из-за спин зевак. Зато видел, как торопливо отступали двое в пиджаках, не озираясь, уже не переглядываясь. Видел, как уезжала от площади чёрная «Победа».
Перед тем, как захлопнуть пассажирскую дверь, молодой всё-таки обернулся, но глянул не на девушку у столба, а почему-то на Гура. Тот растерялся, задёргался, пошёл прочь.
Рука была липкой от потёкшего
Размякший стаканчик он выбросил в урну за углом почтамта.
– Ладно, – согласился профессор Хасанов утром четырнадцатого дня эксперимента. – Открываем.
Солдаты повернулись к командиру. Приземистый энкавэдэшник сделал небрежный знак рукой: по моей команде.
– Как думаешь, живы? – шёпотом спросил Фабиш.
Гур пожал плечами. На лице Фабиша проснулось азартное выражение.
– Ставлю на то, что хоть один в коме.
– Ты нормальный? – Гур слабо толкнул коллегу локтем.
На них покосился командир, между большим рыхлым носом и козырьком фуражки прятались цепкие красные глаза. Военный медленно вытер ладонь о гимнастёрку, как бы невзначай коснулся кобуры, затем повернулся к залепленному бумагой окну и, навалившись на стол, отчеканил в микрофон:
– Внимание. Через минуту дверь будет открыта, в камеру зайдут специалисты для проверки микрофонов. Внимание. Отойдите к дальней от двери стене и лягте на пол между кроватями. Те, кто не подчинится, будут застрелены. Одного из тех, кто пойдёт на сотрудничество, мы освободим.
Командир отпустил кнопку, и в «приёмном покое» воцарилась вязкая тишина. Учёные и военные пялились в слепое окно Храма Бессонницы, будто на серый занавес, который вот-вот разойдётся.
Динамик ожил ровно на четыре секунды.
Им ответили.
– Что… что он сказал? – залепетал Фабиш.
Ты прекрасно слышал, что он сказал, подумал Гур, и уже не забудешь ни этого глубокого, абсолютно пустого голоса, ни самих слов. Не забудешь никогда, как и я.
У Гура перехватило дыхание. По коже продрал мороз.
Смысл услышанного прятался за тенью рассудка, в опасной близости от безумного осознания, и был лишь один способ постичь услышанное – продавить лицо сквозь острые прутья и осмотреться слепыми рубцами, вращающимися в кровоточащих глазницах.
Всего четыре слова, от которых теперь придётся воротить внутренний взгляд, как от разлагающегося трупа. Если получится…
У Гура, здесь и сейчас, не получилось.
– Нам нужна другая свобода, – вот что ответил динамик.
И ещё раз, и ещё – уже в голове доктора.
Камера молчала. Вопросы оставались без ответов.
После часового совещания, под властный аккомпанемент хромовых ботинок (энкавэдэшник мерял шагами помещение), решили открыть камеру завтра, предварительно выведя из неё газ-стимулятор.
Не вытирая сапог, оперативники прошли в комнату Любы. За
Энкавэдэшников было трое, молодые, наглые. Они перевернули постель, выпотрошили комод и шкаф. Вытряхивали, рассыпали, сбрасывали. Под сапогами хрустело.
– Я-а? – спросила Люба, но на большее её не хватило.
Широко открытыми, застывшими глазами она смотрела, как чекист с жиденькими усиками листает её интимный дневник. Враждебный взгляд шарил по сокровенным строкам.
– Поедете с нами, – бросил тот, с усиками.
Сестра опустилась на корточки у буфета. Гур попытался успокоить, как мог, потом достал из антресоли чемодан и стал наполнять его, руки тряслись: кусок мыла, что-то из еды, тёплые носки, бельё, что ещё?.. а что можно туда? что лучше?
– Не надо ничего, – соврал с привычной скукой оперативник. – Накормят, обогреют.
Сосед, с которым Гур неожиданно встретился глазами, косился с жалобным выражением, будто второй раз на дню пришёл за солью. Позже Гур часто представлял это лицо за толстым стеклом исследовательской камеры лаборатории или в застенках НКВД.
Затем Любу увели.
Он обивал пороги, мямлил у крошечных окошек, за которыми – в немыслимой глубине – кто-то сидел и что-то отвечал. Удалось пробиться на приём к замнаркому, отведать сладкого чая и невнятных обещаний. Найденный на обыске дневник предъявили как доказательство близкой дружбы с иностранным агентом. Заклеймили «невестой интернационала». У Любы и вправду был знакомый француз, но они и виделись-то от силы два-три раза в общей компании…
Гур отстаивал очереди, носил передачи, которые молча брали (получала ли их сестра?). В то, что дело Любы прояснится, он не верил. Ему стал сниться следователь с лицом молодого усатенького чекиста, который бьёт сестру в зубы, а потом смеётся над её телом…
Что у неё было на душе, когда везли на Лубянку, когда всё вилось вокруг удушливого «за что?» Может, облегчение? Уже не надо ждать, что придут… Нет, Люба так не жила! Это он о своей душевной слабости… И чего они медлят с ним, раз её взяли, уж его найдётся за что… чего медлят?..
Гур одёрнул себя: нашёл время вспоминать.
В «приёмном покое» толпились военные и учёные; от командира разило табаком и одеколоном.
Храм Бессонницы подвергся надругательству: в камеру закачивали свежий воздух.
Всхлипнул динамик, затих.
– Верните газ, – взмолился шипящий голос, – верните… газ…
Гур отметил, как дёрнулся кадык профессора. Как переглянулись солдаты.
– Нам… нельзя… спать…
Кому из объектов принадлежал голос, в котором одновременно слышалась просьба и угроза? Доктор не знал.