Темное безумие
Шрифт:
— Когда я была подростком, то попала в автомобильную аварию. Сломала спину в нескольких местах. Больше всего пострадал поясничный отдел. Я так полностью и не восстановилась.
Его глаза щурятся от разочарования.
— Это не все.
— Это все, Грейсон. Это все, что есть.
— Почему ты закрываешь татуировку на руке? Расскажи мне об этом. Почему ты вообще ее сделала?
— Ты задал свой вопрос, — перебиваю я. — Моя очередь.
— Нет. Ты не ответила честно. Поэтому я хочу получить ответ на этот вопрос.
Я быстро втягиваю воздух. Мое волнение
— Я сделала ее, когда была молода…
— Примерно во время аварии?
Я колеблюсь.
— Да. И, как любой подросток, я сделала это спонтанно. Из-за требований профессиональной этики сейчас я ее скрываю.
— Тогда почему бы просто не свести ее?
Мое сердце беспорядочно колотится, биение пульса в висках вызывает резкую паутину боли в голове. Я потираю затылок.
— Даже не знаю, почему, — говорю я, не имея другого ответа.
На данный момент это, кажется, утолило его любопытство. Он не давит, требуя продолжения.
— Все твои шрамы от отчима? — Спрашиваю я. — А что насчет мамы?
— Нет. Не все.
Когда я тарабаню пальцами по подлокотнику, он вздыхает. Будет справедливо, если он раскроет больше, если ожидает от меня большего взамен.
— Мама любила смотреть. Но мы не будем говорить об этом сейчас. Ты не готова.
— Сама моя работа заключается в том, чтобы быть готовой поговорить с тобой обо всем, Грейсон.
— Но не сегодня. — Он касается широкого шрама на предплечье, эмоции скрываются за суровой маской. — Кое-какие я нанес себе сам, — признается он. — Боль, которую я причиняю себе, служит наказанием, когда я возбуждаюсь, наблюдая за их страданиями.
Их страдания. Его жертвы. Если у меня и возникали какие — либо сомнения относительно того, является ли мой пациент садистом, Грейсон одной фразой их развеял.
— Ты выглядишь… удивленной.
Я открываю рот, но не могу подобрать слова, чтобы передать то, что я чувствую. Отвращение. Ярость. Тошноту. Это приемлемые ответы, но я их не чувствую. Тревогу. Любопытство. Очарование. Темный уголок моего разума захватывает все больше пространства. Я чувствую притяжение.
Я прикасаюсь ко лбу, давая себе время собраться с мыслями и отгородиться от него.
— Я не удивлена, просто размышляю. Я редко сталкиваюсь с такой откровенностью. — Я смотрю на него. — Не приправленной стыдом.
От его пристального взгляда атмосфера сгущается.
— Чего я должен стыдиться? Я мог быть слабым, как Банди или BTK4, и от моей болезни страдали бы невиновные. Вместо этого я научился контролировать свои порывы и направлять их на нечестивых. Я даже научился управлять своими желаниями, нанося себе увечья вместо того, чтобы терять себя, позволяя другим наносить их. И позволь мне сказать, Банди и многие другие страдали за это освобождение. Они пировали, а затем наказывали себя. Удовольствие и сожаление, снова и снова. Это гораздо более порочный круг, чем тот, который создал я.
Я чувствую силу его слов, чувствую, как они манят меня — и я бессильна против них. Я хочу большего. Я хочу закрыть шторы и укрыться от мира
Когда вы сталкиваетесь с гравитацией черной дыры, силой настолько мощной, что даже свет не может вырваться из ее водоворота, у вас нет шансов противостоять тьме. Даже если я смогу найти какой-то лучик света в этом темном мире, тьма поглотит его, если я буду и дальше двигаться этим курсом.
— Итак, скажи мне, — говорит он, вытянув руки вдоль подлокотников, — как ты получила такое имя? Лондон очень необычное имя, особенно для маленького городка в Миссисипи.
— Мне сказали, что моя мать назвала меня в честь… — я замолкаю. Улыбка. — Она назвала меня в честь своей любимой мыльной оперы.
Он хмурится.
— Тебе сказали, — повторяет он, подчеркивая мою оговорку.
От него ничего не ускользнет. Обращает внимание на каждое слово и интонацию. Моя очередь уклониться. Я смотрю на часы.
— Итак, мы договорились, — говорит он, привлекая мое внимание. — Сегодня мы не будем говорить о матерях, док.
Я выпрямляю спину.
— Это может быть темой другого дня. — Темой, к которой я не буду прибегать, так как мне нечего сказать. Осталось всего несколько размытых фотографий, которые сохранил мой отец, и ее сад на заднем дворе. — Большинство моих пациентов тратят годы на эту тему. У нас не так много времени.
От упоминания о том, что его время кончается, его лицо каменеет.
— Тогда на что у нас есть время?
— Боюсь, сегодня уже ни на что.
Когда я начинаю вставать, он сдвигается вперед.
— Мы очень похожи, — начинает он.
Пора заканчивать сеанс — разумно прекратить его прямо сейчас, — но любопытство заставляет меня откинуться назад и остаться.
— Чем же?
Он смотрит на камеру.
— Мы оба любим записывать наши сессии. Я использую это для размышлений.
Я качаю головой.
— Я бы не стала это сравнивать, Грейсон. Это не одно и то же.
— Разве? Мне любопытно. Для чего ты используешь все эти записи? Чтобы возбудиться?
— Мы закончили.
— Ты трогаешь себя, когда просматриваешь их?
Я встаю.
— Ты видела мои записи?
Я поправляю оправу очков.
— Да.
— Все?
Стыд проникает в наше священное пространство. С профессиональной точки зрения, одной, двух или даже трех записей сеансов пыток Грейсона было бы достаточно для постановки диагноза. Но, как и сегодня, несмотря на предупреждения, желание испытать… почувствовать эту запретную связь между нами, было слишком велико.
— Да, — честно отвечаю я. Я профессионал. И как профессионал я имею полное право углубиться в историю пациента.
Но в его глазах блестит вызов разоблачить темные желания, скрывающиеся во мне.
— Какая понравилась тебе больше всего?
Правила психоанализа просты: никаких правил. В этом безопасном убежище я могу признаться, как меня взволновала, как возбудила картинка того, как женщину связали и мучили, пока ее конечности не сломались. Но я не признаюсь об этом вслух. Я отказываюсь уступать ему.