Темнота в солнечный день
Шрифт:
Он замолчал, услышав шаги слева. Остальные тоже притихли, но в панику не впали – шел кто-то один, и шаги, что немаловажно, ничуть не походили на тяжелую поступь карпухинских сапог. В цивильных ботиночках кто-то шел.
Девчонка – уже с навернувшимися на глаза слезами – уставилась в ту сторону с нешуточной надеждой. А вот они облегченно вздохнули: по тропинке к дому шагал не кто иной, как тот доцент, который Мозгляк, невысокого росточка, шибздик в галстучке, лысоватый трус по жизни. Еще два с половиной года назад приведенный в надлежащее состояние души. Не выдержала однажды его педагогическая душа, начал выступать, когда они сидели
– Слышь ты, смертный прыщ… (С экранов тогда еще не сошел Иван Васильевич, который меняет профессию.) Неприятностей захотел? Ты одно запомни: твоя баба по району ходит вечером и потемну. А она у тебя еще очень даже ничего. А дочушка который класс кончила, шестой? Тоже кое для чего сгодится. Не будешь жить тихо – пеняй на себя…
Он, в общем, неприязнь особенно и не играл – слишком мало времени прошло с окончания школы, чтобы выветрилась подсознательная вражда к педагогам. И спокойно закончил:
– Ну, ты врубился, Песталоцци [11] аюканского розлива, Ушинский [12] доморощенный?
Сенька все это время стоял рядышком и подбрасывал на ладони сложенный ножичек не самого малого размера. А Батуала добавил веско:
– Заяву накатать не вздумай, интеллигент. Хрен что докажешь, свидетелей нет. А ребят на районе много, вовсе и не обязательно, что это мы твоих мочалок пялить будем. Да мы и не будем, чтобы не светиться, дальних позовем, которых ты на рожу не знаешь… Врубился, сучий потрох?
11
Песталоцци (1746–1827) – знаменитый швейцарский педагог, автор теоретических трудов.
12
Ушинский (1824–1870) – известный русский педагог.
Мозгляк врубился. Заяву катать не стал и с тех пор шмыгал мимо их компаний так, словно они были человеками-невидимками. Алхимик на его месте непременно залез бы кому-нибудь в личность – а впрочем, Алхимик не стал бы так дёшево докапываться, правильный был мужик.
Вот и сейчас Мозгляк так просквозил мимо, словно дорожка была пуста, как лунная поверхность.
– Ну, что пригорюнилась, кавказская пленница? – деловито спросил Батуала. – Пора бы и в кусты. Последний раз объясняю расклад. Будешь умничкой – чего доброго, и удовольствие получишь, и уйдешь в товарном виде. А если пойдешь поперек – потом все пуговки с тебя оторвем, вообще порвем на тебе, что можно, и пойдешь ты к родителям, как Баба-яга из детского кино, да еще с фонарем под глазом. То-то им радости будет… Ну, что надумала?
Вот тут и наступил тот самый момент истины, про который было написано в недавнем приключенческом романе, оба номера «Роман-газеты» с которым Доцент цинично спер из почтового ящика Мозгляка. Во-первых, не трусохвостику Мозгляку читать романы про храбрых людей, а во-вторых, почтовый ящик был такой, что спичкой открывался в две секунды. Ну как тут мимо пройдешь? Классную литературу, они считали, и украсть не грех – это не кошельки по автобусам тырить, тут духовные запросы…
В общем, опытным охотникам было ясно, что девочка дошла
Они переглянулись, оценили ситуацию и расступились. Батуала сделал галантный жест, как мушкетер из французского фильма:
– Вали отсюда. Чуваки пошутили. Шютка, Шурик, шютка – как говорил носатый нерусь в той кинокомедии. Ну, что стоишь? Хочешь, чтобы передумали? И заруби на носу на будущее: в этом лесочке последний раз какую-то дуру изнасиловали аж в шестьдесят пятом. Мы точно знаем, участковый рассказывал… Ну?
Она стояла, переводя заполошный взгляд с одного на другого, и похоже, окончательно еще не верила в свое девичье счастье.
– Ну, что стоишь, бикса? – ласково спросил Доцент. – Шевели стройными ножками, куда там тебе удобнее. Бууу! – и сделал зверскую рожу.
Вот тут она, лампочка, рванула с места в хорошем темпе. Не то чтобы припустила бегом, но близко к тому. Трое с любопытством смотрели ей вслед.
– Спорнем, поломает каблуки? – предположил Батуала. – Та, с папочкой для нот, поломала…
– Та была на шпильках, – возразил Доцент. – А у этой каблуки невысоконькие… Не поломает.
– Это точно, – заключил Сенька.
Метрах в двадцати от них она приостановилась, обернулась и, все еще со слезками в голосе, крикнула:
– Дураки!! Идиоты! В милицию вас сдать!
Батуала живо присел и развел руки:
– Щас догоним, зараза неблагодарная! Уть ты!
Она снова припустила, перебежала пустую улицу и свернула направо, а там вскоре и пропала из виду.
– Зараза неблагодарная, – грустно повторил Батуала. – Ведь благодаря нам охеренную радость ощутила, когда поняла, что жарить ее не будут… И вот тебе заместо «спасибо»… Доцент, что там про это сказано у Вильяма нашего Шекспира?
– Все бабы – порожденье крокодилов, – сказал Митя. – Бабы, имя вам вероломство.
– В корень зрил наш Вильям, – кивнул Батуала. – Мы ей – радость, а она – обзываться… Это у нас которая? Одиннадцатая или двенадцатая? Я десятую, юбилейную, хорошо помню, а вот потом засбоило… Вроде двенадцатая, Доцент?
– Сейчас, – сказал Митя, извлек из внутреннего кармана куртки шариковую авторучку, блокнотик, сноровисто его перелистнул. – Точно двенадцатая. Сейчас отметим…
И аккуратно пририсовал двенадцатое сердечко к уже имевшимся одиннадцати, целиком заполнив второй рядочек.
– Вечно одно и то же, – сказал Сенька с некоторой грустью. – Хлюпают, хнычут, пищат через одну, что они целки и им страшно. И ни одна ведь заяву не накатала. Если б накатали, Карпуха бы давно доскребался. И эта не накатает.
– А тебе какую надо? – хмыкнул Доцент. – Чтобы сама в кусты побежала, сама легла и сама плавки сняла? Так если такая и попадется, на ней, сто процентов, трипак поймаем, не отходя от кассы…
– Кто б спорил… Я не про таких. Вот попалась бы хоть разок гордая, встала, как юная партизанка в гестапо, и орала: «Не дамся! Когда убьете, тогда и поимеете!» Я б, наверно, к такой подклеился со страшной силой. В жизни цветов девкам не покупал, а такой бы купил.