Темный карнавал
Шрифт:
— Кто хочет рассмотреть получше, заходите ко мне! Банка будет там, — великодушно объявил он.
Том Кармоди сплюнул со своего насеста на галерее:
— Ха!
— Покажи-ка еще, — крикнул Дедуля Медноу. — Это мозг?
Чарли тряхнул вожжами, и лошадь, спотыкаясь, тронулась.
— Заходите ко мне! Добро пожаловать!
— А что скажет твоя жена?
— Она нам головы открутит!
Но Чарли с фургоном уже спускались с противоположного склона холма. Приятели, не расходясь, глядели ему вслед и вяло переговаривались. Том Кармоди тихонько божился на галерее…
Когда
Банка была подходящим средством, чтобы рассеять серое однообразие в этом доме на краю болота.
— Что это у тебя?
Услышав высокое сопрано Тиди, он встрепенулся. Тиди выглядывала из дверей спальни, ее худое тело было облачено в выцветшую голубую пижаму, тусклые волосы, убранные в узел, не скрывали красных ушей. Глаза у нее были такие же выцветшие, как пижама.
— Ну, — повторила она. — Что это?
— А как ты сама думаешь, а, Тиди?
Небрежно покачивая бедрами, она сделала шажок вперед. Ее глаза были прикованы к банке, губы раздвинулись, обнажая мелкие кошачьи зубки.
Мертвая белесая штуковина в сыворотке.
Тиди стрельнула тускло-голубыми глазами на Чарли, на банку и снова — на Чарли, на банку; быстро крутанулась, чтобы схватиться за стену.
— Оно… оно похоже… Оно… похоже… на тебя… Чарли! — хрипло выкрикнула она.
Дверь спальни хлопнула у Тиди за спиной.
Встряска не затронула содержимого банки. Но Чарли замер с бешено бьющимся сердцем и вытянутой шеей, провожая жену взглядом. Когда сердце немного унялось, он обратился к штуковине в банке:
— Который год я корячусь, обрабатываю низинный участок, а она забирает деньги и прямиком к своей родне; проводит там больше двух месяцев подряд. Мне ее не удержать. Она и ребята из магазина, они надо мной смеются. И я ничего не могу поделать, потому что не нахожу на нее управы. Но, черт, я постараюсь!
Содержимое банки ответило философским молчанием.
— Чарли?
Кто-то стоял в дверях.
Чарли вздрогнул, обернулся и тут же расплылся в улыбке.
Это была часть компании, коротавшей досуг возле универмага.
— Мы вот, Чарли… мы… то есть… мы подумали… мы пришли посмотреть на это дело… что ты держишь в банке…
Июль с жарой прошел, настал август.
Впервые за долгие годы Чарли чувствовал себя счастливым, как кукуруза, пустившаяся в рост после засухи. Это было благословение, слышать вечером, как шуршат ботинки в высокой траве, как очередной посетитель сплевывает в канаву, прежде чем взойти на веранду, как скрипят доски под тяжелыми шагами еще одного, как стонет дом, когда в дверь упирается чье-то еще плечо, и чей-то еще голос спрашивает из-под волосатого запястья, утирающего рот:
— Можно к тебе?
Впуская прибывших, Чарли держался с нарочитой небрежностью. Всем предлагались стулья, ящики из-под мыла; на худой конец можно было устроиться на корточках на ковре. И к тому времени, как настроят свои ноги к летнему песнопению сверчки и раздуют горло лягушки — певицы с зобом, готовясь огласить криками необъятную ночь, в комнату набивалось видимо-невидимо народу с низинных земель.
Вначале никто не произносил ни звука. В подобные вечера люди входили, рассаживались и первые полчаса старательно катали самокрутки. Делали в бурой бумаге ямку, аккуратно насыпали туда табак, собирали его в кучку, трамбовали. Так же они собирали в кучку, трамбовали и скатывали свои мысли, страхи и вопросы, приготовленные к вечеру. Это давало им время подумать. Заглянешь в глаза гостю, готовящему самокрутку, и видишь, как трудится за ними его мозг.
Это напоминало незамысловатые церковные собрания. Гости сидели на стульях, на корточках, опирались на оштукатуренные стены и по очереди с почтительным изумлением поднимали взгляд на полку, где стояла банка.
Никому не приходило в голову просто взять и уставиться. Это было бы дерзостью. Нет, они неспешно обводили глазами комнату, рассматривали все знакомые предметы, что попадали в поле зрения, и непроизвольно натыкались на банку.
И по чистой случайности, разумеется, взгляд надолго задерживался на том самом месте. В конце концов выходило так, что глаза всех присутствующих, как булавки в подушечке для булавок, смотрели в единый центр. Тишину ничто не нарушало, разве что кто-нибудь начнет громко обсасывать кукурузный початок. Или послышится на веранде топот босых детских ног. И раздастся иной раз женский крик: «А ну, ребятня, ступайте отсюда! Живо!» Хихиканье, негромкое как плеск воды, и снова топот: дети побежали пугать лягушек.
Чарли, разумеется, находился на переднем плане, в кресле-качалке, с клетчатой подушкой под тощим задом. Он неспешно раскачивался, наслаждаясь славой и востребованностью, какие полагались владельцу банки.
Что до Тиди, то она виднелась в глубине комнаты, в тесной, как серая гроздь винограда, группе женщин, ожидавших своих мужей.
По лицу Тиди можно было заподозрить, что она от зависти вот-вот сорвется на крик. Но она молчала и только следила, как мужчины, тяжело ступая, входят в гостиную, рассаживаются у ног Чарли и устремляют взгляд на эту граалеподобную штуку; никто не дождался из ее отвердевших, как недельный бетон, губ ни единого приветственного слова.
Выдержав подобающую паузу, кто-нибудь — хотя бы старый Дедуля Медноу с Крик-роуд — прочищал свое старое горло, щурясь, склонялся вперед, проводил иной раз языком по губам, и все замечали, как ходят ходуном его загрубелые пальцы.
Это был намек, что пора готовиться к разговору. Все настораживались. Устраивались основательней, как свиньи в теплой грязи после дождя.
Дедуля молча смотрел, облизывая губы длинным, как у ящерицы, языком, откидывался назад и произносил своим всегдашним высоким старческим тенором:
— Что бы это могло быть? И «он» это, или «она», или попросту — «оно»? Проснусь, бывало, среди ночи и ворочаюсь на маисовой рогоже: как там, думаю, эта банка поживает в темноте. И эта штуковина там плавает, тихая такая, белесая, вроде устрицы. А то, бывает, разбужу Мамулю, и мы думаем вместе…
Свои слова Дедуля подкреплял жестами дрожащих пальцев. Все следили за покачиванием его толстого большого пальца, волнообразными колебаниями других, с отросшими ногтями.
— …Вот лежим мы оба и думаем. Дрожим. Ночь жаркая, на деревьях испарина, мошек сморило духотой, а мы все равно дрожим и все ворочаемся, не можем уснуть…