Тень без имени
Шрифт:
Как бы радуясь моему неизбывному молчанию, Богарт тоже замолчал на довольно длительный промежуток времени, пока такси кружило по окрестностям, которые по ту сторону окна все больше и больше утрачивали в сумерках свои очертания. В какой-то момент я перевел взгляд на зеркало заднего обзора и ощутил, что взгляд водителя остановился на мне, далекий от садистских глаз Богарта. Скорее шофер разглядел во мне некое несогласие, на которое его товарищ, занятый постоянным прикуриванием одной сигареты от другой, не обратил внимания. Вдруг, когда мы остановились по красному знаку светофора, водитель жестом привлек внимание Богарта и приказал ему что-то с безапелляционностью старого военного, разговаривающего со своим подчиненным.
Пока Богарт соглашался с наставлениями, которые давал ему шофер, я наблюдал, как разбегались в разные стороны шумные лондонские улицы, подобно ребятишкам, уставшим от ежедневных родительских ссор. Перед моим взором проплывали парки, обширные, как воинские кладбища, повороты дорог и пьедесталы, на которых бедняки выкрикивали названия газет с предложениями работы, становившиеся все более широкими проспекты
Такси въехало наконец в район заброшенных участков и ветхих построек. Хотя ночь уже полностью скрыла пространство над нами, на мгновение я почувствовал, что нахожусь в том швейцарском вечере, когда Ремиджио Коссини, в другом городе и на другой дороге, сообщил мне о том, что судьба втянула нас в историю, эсхатологическая запутанность которой только сейчас достигла своих истинных размеров. Возможно, сам Богарт, или один из его многочисленных клонов, следовал за нами в тот день по пути с вокзала в машине, похожей на ту, которая сейчас везла нас по лондонским предместьям, в соответствии с приказами того, кто скрывался под личиной водителя, причем они оба считали, что путешественники, лица которых были едва знакомы им по фотографиям, очень скоро окажутся в их полном распоряжении, как если бы время, когда нас следовало уничтожить, текло наравне с нашими безуспешными попытками воспротивиться осуществлению их планов и было столь же кратким, как и мгновения, отпущенные тому, кого преследуют в доме с герметически закрытыми дверями и окнами.
Автомобиль остановился наконец у края дороги. Ночь поглощала небосвод с прожорливостью русской зимы, и образ Коссини затерялся в моей памяти под сумеречной мантией, которая покрывала его тело перед окном психиатрической лечебницы. Богарт немного выждал, прежде чем обратиться ко мне. Можно предположить, что в его беседе с водителем было что-то, что сместило на несколько миллиметров выражение уверенности и пресыщения в речи, которую он заготовил для меня за несколько месяцев до этого. В течение нескольких секунд он смотрел на меня как на того, о ком незадолго до этого ему сообщили как о незаконно проникшем в его владения человеке. В его взгляде мне удалось ощутить ту смесь любопытства и волнения, которую выражают своими глазами зрители оперы сразу же после того, как им объявили о том, что любимая ими оперная дива немного нездорова и ее заменит никому не известная, но многообещающая певица-сопрано, дебютирующая на этой сцене. Однако сомнение лишь на мгновение промелькнуло в его взгляде.
— Полагаю, — сказал он, гася сигарету о край пепельницы в машине, — ваша часть рукописи лежит в вашем чемодане. В любом случае вы хорошо знаете, что мы найдем ее.
Мне показалось, что, погасив сигарету, Богарт отбросил все сомнения, которые ранее возникли у него в ходе беседы с водителем. Теперь он снова говорил с той же авторитетностью, которую за несколько месяцев до этого использовал для того, чтобы унизить троих наследников барона Блок-Чижевски. Не оставалось места для сомнений. Напротив, нежелание, с которым он вытащил револьвер из своего кармана, целиком и полностью подходило к его роли. Ему не потребовалось указывать мне на то, чтобы я вышел из автомобиля. Это банальное действие я бесконечное количество раз прокручивал в своем мозгу с тех пор, как мой палач появился в аэропорту. Возможно, это произошло намного раньше, когда сам Богарт вторгся в мое сознание согласно логике плохого детективного романа, одного из тех, которые заканчиваются всегда одинаково: ночь, холод, молчаливое соучастие пустыря, на котором никто не услышит звука выстрела, а уж тем более сухого звука падения на землю тела, истекающего кровью из-за раны в затылок. Не зная, как и почему, я ступил на сцену своей собственной казни с раздражающей фамильярностью, будучи почти благодарен за то, что все уже не может произойти иначе. Возможно, поэтому меня не сильно обеспокоил порыв ветра, который налетел и ударил меня в лицо в тот момент, когда я открывал дверцу автомобиля. На мгновение мне показалось, что водитель машины снова произнес нечто напоминавшее приказ, но было уже слишком поздно слушать это: я упал на колени, и мои глаза закрылись еще до того, как опытная рука выпустила из дула револьвера звук, который ни с чем нельзя спутать.
Не стану отрицать того, что годы обострили некоторые уголки моего сознания, но они также отдали память во власть опустошающего времени, которое обладает способностью замораживать воспоминания и извлекать их неповрежденными по требованию любого внешнего возбудителя. За годы, прошедшие со времени нашего последнего разговора с Ремиджио Коссини, я попытался восстановить определенную восприимчивость к искусству, которая, тем не менее, ускользает от меня с ловкостью глубоководной рыбы. Журналисты часто интересуются моим мнением относительно многочисленных картин или симфонических произведений, которые я упоминаю в своих романах. В таких случаях я отвечаю первое, что придет в голову, и стараюсь всем своим видом показать, что для меня имеет большое значение то, что я говорю. Я ничего не говорю о бесконечных вечерах, которые я трачу на то, чтобы слушать арии, наводящие на меня скуку, и об осмотрах картинных галерей, экспонаты которых тревожат меня столь же сильно, как поцелуй кожи лангуста. Также я никогда не упоминаю о живописном полотне, написанном Ремиджио Коссини, который, вероятно, предвидел опасность, угрожавшую ему в результате моего неосторожного обращения к полковнику Кэмпбелу. Эта картина была передана мне после смерти ее автора, случившейся в 1964 году, через три года после событий, о которых я намерен рассказать. Полотно, и это понятно, является фальсификацией, хотя то, что изображено на нем, еще одна ипостась подделки. Речь идет о точной копии картины Рембрандта «Человек, сидящий в комнате», приписываемой художнику-копиисту, и, мне кажется, будет излишним объяснять, почему Коссини с любовью хранил эту картину до самой своей смерти.
В этом наследстве художника, как и в том, что завещал Блок-Чижевски, заключена мрачная интуиция. Необъяснима уверенность Коссини в том, что, несмотря ни на что, в этой ситуации я выживу, вопреки той судьбе, избежать которой ему не удалось. В моем сознании не укладывается, как ему удалось предугадать, что мое существование окажется более длительным, чем его жизнь, и как, находясь в состоянии умопомешательства, он сумел узнать о том, что Эйхман в конце концов был осужден и повешен в Тель-Авиве через два года после ареста в Аргентине. Так или иначе, каким бы способом ни удалось художнику предугадать мое спасение, получив картину, которую мой несчастный друг завещал передать мне в память о себе, я понял, что он не долго размышлял, прежде чем решить, кому она достанется в наследство. Вначале, когда я смог рассмотреть эту написанную маслом фигуру, размышляющую в окружении самых драматичных светотеней, то подумал, что это обычное наследство тоже представляет собой посмертную криптограмму — одну из тех нелюдимых и нагоняющих страх беговых дорожек, по которым художник имел обыкновение перемещаться по жизни с величием трансатлантического судна, находящегося на грани своего крушения. Затем я подумал о том месте, куда загнали Коссини пытки Богарта. Художник представился мне оцепеневшим в глубине одного из многочисленных пронумерованных переходов, навечно онемевшим перед своей шахматной доской. Он был одет в тот самый серый халат, о котором я вспомню через три года, когда получу его произведение и почувствую себя недостойным мягкой кровати и шикарной квартиры в Ноттинг-Хилле, где при других обстоятельствах чувствовал бы себя очень комфортно. Однако в тот момент удобства казались мне непреодолимым препятствием для понимания картины, в которой, возможно, и находилась недостающая часть моей истории.
На этот раз, против своего обыкновения, я ошибся только наполовину. В этой картине не было ничего, что содержало хотя бы неясный намек на основную дилемму, перед которой поставило нас наследие барона Блок-Чижевски. Тем не менее, как и следовало ожидать от человека с интеллектом Коссини, он был очень осторожен, разыгрывая свою последнюю карту, надеясь, возможно, на то, что я хотя бы раз смогу повести себя достойно его замыслу. Никакой ключевой знак, никакая скрытая на холсте надпись не показались художнику достаточными для того, чтобы я взял на себя труд искать их. Картина была скорее призрачным воспоминанием о самом Коссини, которое вело меня к воскрешению в памяти, шаг за шагом, всего, что он некогда говорил мне. Казалось, будто бы художник знал, что в какой-то момент, сам того не ведая, он дал мне конец веревки, за который я смогу ухватиться, когда его уже не будет на свете.
Признаюсь, что мне потребовалось несколько дней, чтобы приспособить мой ум к той частоте, на которой Коссини призывал меня из царства мертвых. Почти с удовольствием я, как только смог, освободился от своих обязательств перед издательствами и сумел провести мгновения наедине с человеком в сером одеянии, который в другие времена показался бы мне невыносимым. Постепенно мне удалось стереть в воображении броскую роскошь своей квартиры и оказаться лицом к лицу с картиной Коссини с энергичностью того, кто отказывается вырваться из объятий сна, в котором кто-то вот-вот расскажет ему о чем-то, тревожившем его с самого детства. Однажды утром, наконец, я вдруг ощутил, что мой ум заработал с головокружительной быстротой, которая ранее была ему несвойственна, и мне недолго пришлось блуждать в воспоминаниях, прежде чем я столкнулся с приговором: Коссини хотел, чтобы я помнил о нем. Во время нашего последнего телефонного разговора художник говорил о том, что расшифровка мной рукописи барона избавила его от обременительного путешествия. В тот вечер, вероятно испугавшись неизбежного разочарования Коссини, я не смог обратить внимания на эту фразу, которая лишь впоследствии нашла свое место в двойственном пространстве сознания, где любой намек на путешествие воспринимается нами лишь как метафора, символизирующая смерть.
Однако Коссини, я хорошо это знал, вовсе не обладал душой поэта. Следовательно, путешествие, о котором он говорил, было на самом деле путешествием. Но — куда? В каком месте находилась та часть правды барона, которую художник считал зашифрованной в нашей рукописи? А быть может, Коссини и знал об этом? Несомненно, в результате нашей последней беседы и предательства полковника Кэмпбела художника также захватили где-то на вокзале или в аэропорту, хотя он предпринял это путешествие вовсе не для того, чтобы убежать от судьбы, которая, как имел любезность предупредить меня Богарт, рано или поздно настигла бы моего товарища. Нет. Целью Коссини должно было быть желание докопаться до истины раньше, чем другим удалось бы погрузить художника в вечные сумерки сознания, каким стало его сумасшествие.