Тень друга. Ветер на перекрестке
Шрифт:
Я не видел опущенного к столу лица Ревелли, но его плечи задрожали, и я скорее почувствовал, чем услышал что-то похожее на хрип или стон.
Я не дам свою родину вывезтиЗа простор чужеземных морей!Я стреляю — и нет справедливостиСправедливее пули моей!Никогда ты здесь не жил и не был!..Но разбросано в снежных поляхИтальянское синее небо,ЗастекленноеМоцатто перевел последнюю строку, и наступило молчание. Ревелли поднял голову, устало комкая рукой лицо, глухо спросил:
— Когда написаны эти стихи?
— Тогда же, в тысяча девятьсот сорок третьем.
— Какое благородство! — выдохнул Ревелли. — И какая правда! Мне нечего вам больше рассказать. Вы все знаете. Ваш поэт выразил все.
Я ничего не ответил. И Ревелли, помедлив, снова заговорил:
— Бедные альпийские стрелки, сколько их полегло!.. Мы бросили вас, не предав земле. А повозки этих свиней-гитлеровцев, а колонны беглецов довершили дело. Они шли по вашим простреленным, замороженным телам...
Туманная, снежная равнина без начала, без конца. Она поглотила всю мою прошлую жизнь. Где-то, на краю света, был Кунео.
Я ощущал себя жалким остатком человека. В этом полусумасшедшем окружении я обращался к самому себе. Люди громко произносили свои внутренние монологи. Я говорил с собой молча. Я проклинал фашизм — он был помпезен и ничтожен. Но на этой дороге я терял веру и в свою последнюю святыню — армию. Я обещал себе, что если останусь жив, то никогда не буду офицером. Теперь я хотел спасти только моих раненых.
Тридцатого января, когда мы вышли из окружения, тыловые немцы нас фотографировали. Их возмутил и позабавил наш несчастный вид. Можно было подумать, что катастрофа итальянской армии означала их победу, — они самодовольно показывали на нас пальцами, хохотали. Можно подумать, что их не били русские.
В Шебекино мы проходили мимо наших растерянных генералов страшным парадом вконец замученных людей. Мы отводили глаза от разъяренных морд в немецких мундирах и, глядя на другую сторону улицы, видели плачущих русских женщин. Их слезы не означали прощения нам. Нет, они оплакивали своих близких, и в их рыданиях мы слышали стоны наших жен и матерей.
Верховное командование возмущается тем, что многие солдаты продали в русских селах свое оружие, боеприпасы, экипировку. Но, боже мой, неужто оно не понимает, что люди хотят есть! Накормите их, а главное, не обкрадывайте, уменьшая и без того жалкий рацион, и вы увидите, что возмущаться будет нечем, не понадобится им грозить смертной казнью! И не выдавайте себя — не щеголяйте в мундирах с иголочки! Кто одет не в тряпье, как те, что отступали, тот сохранил свой багаж, а каждый сохраненный чемодан — это раненый, покинутый на произвол судьбы, это позор и подлость.
Уполномоченный Муссолини, некто Монкрези, сказал нам: «Дуче приветствует свои войска и посылает вам вагон яблок — это солнце Италии. Оно продолжает вам светить». Как всегда, напыщенно и ничтожно. Нам нужны были медикаменты, бинты, обувь, одежда. Нам прислали яблоки, да еще гнилые. Негодяи, никто больше не поверит вашей лжи, вы нам опротивели! Так думают те, кто пережил величайшую трагедию, в которую вы же их и ввергли. Ваши высокопарные, пустые слова оскорбляют память павших. Обращайтесь с ними к своим единомышленникам! Тот, кто участвовал в отступлении, больше не верит званиям и говорит вам: «Никогда не поздно с вами покончить!»
В Шебекино страдания альпийцев не кончились. Вместе с остатками других разгромленных дивизий они, повинуясь приказу, должны перебазироваться в район Гомеля. Но немецкое командование отказалось принять их на довольствие и не дало им транспорта. И вот толпы итальянских солдат снова в пути. Впереди еще шестьсот километров...
В середине марта тысяча девятьсот сорок третьего года мы возвращались на родину. 220 эшелонов уехало в Россию, 17 — вернулось. Это счет только альпийского армейского корпуса.
И вот мы в Жлобине. Я хорошо запомнил девятое марта на белорусской земле. В этот день перед строем жалких остатков моего батальона нам прочли приказ Гарибольди, командующего уже несуществующей армией в России. Приказ этот был утвержден самим Муссолини. Собственно, это даже не приказ, а строгая режиссерская разработка того, как мы должны себя вести в Италии и особенно что обязаны говорить.
Параграфы приказа так и были озаглавлены: «Запомните и расскажите». Нам вменялось в обязанность рассказывать, как мы стойко сражались, как «обескуражили и привели в замешательство противника», и в заключение — напутствие: «Вы, которые возвращаетесь на родину, будьте всегда горды тем, что вы совершили а России».
Приказ ошеломил всех. Нам предлагали разыграть на итальянских подмостках фарс, клоунаду. Им мало было наших страданий. Теперь они хотели еще навербовать пропагандистов войны и режима. Из кого? Из нас! Ну, это уж слишком! Все словно онемели.
Приказ прокомментировал сам командир батальона. Он не стеснялся в выражениях. Он говорил как честный человек. Он ведь и сам вместе с нами пережил драму в России. «Такие приказы, — сказал он, — оскорбляют нашу память о погибших, обмороженных, пропавших без вести. Оскорбительно для тех, кто пал, и для нас, живых, говорить о немцах как о союзниках» [9] .
9
Во Львове до конца 1943 года находился Яновский лагерь смерти. Гитлеровцы убили там свыше двухсот тысяч советских граждан и поляков. В материалах Чрезвычайной Государственной комиссии по расследованию фашистских злодеяний в этом лагере названы и несколько фамилий военнослужащих итальянской армии, отказавшихся служить режимам Муссолини и Гитлера и казненных эсэсовцами. Среди них было более пятидесяти офицеров, в том числе генералы Эрико Менджанини и Альфред Форнароли, полковник Карло Стефанини. Всего, как утверждали очевидцы, в Яновском лагере было уничтожено до двух тысяч итальянцев. Их так же, как и всех, расстреливали под звуки оркестра, исполнявшего во время «акций» одну и ту же мелодию — «Танго смерти».
Я раньше не знал этих фактов (слышал ли о них Ревелли?) и встретил этот материал в выпущенном Военным издательством сборнике «Неотвратимое возмездие» под редакцией генерал-лейтенанта юстиции Н. Чистякова и полковника юстиции М. Карышева.
Слова майора тронули нас до слез. И мы хорошо понимали: он поступил мужественно. Перед самым возвращением на родину открыто сказать такое о приказе, скрепленном подписью дуче, — это что-нибудь да значило!
Тем, кто готовил и подписывал приказ, нельзя, однако, отказать в последовательности. Они-то сами осуществляли его, как могли. Двигаясь уже по итальянской территории, мы буквально задыхались в вагонах. Они были закрыты наглухо — окна и двери. На станциях солдаты кричали сколько было сил: «Отворите, мы не прокаженные, мы альпийцы из России!» Но железнодорожники только пожимали плечами: «Строгий приказ!»