Тень друга. Ветер на перекрестке
Шрифт:
— Ты знал, — заорал я, — этого я тебе не прощу!
Послышался голос Карпова. Он стоял в проеме двери.
— «Вальтер» — даже смешно. Ну как его можно сравнивать с «ТТ» — это же как вилка и нож. Можно сравнивать? Для бумаг если, другое дело... А куда же вы все-таки собрались?
— Мы — на фронт, — спели мы опять хором.
— Вы же только вернулись. Хотя — воскресенье. Ну, давайте я вам выпишу предписание.
— Не надо, — сказал я, — мы вчера закончили поход у разведчиков, а у них печати не было. Так что предписание не отмечено. Можно ехать по старому...
И
Важно было другое. Положение под Москвой стало критическим. Планы Верховного командования «Красной звезде» не докладывались. А то, что мы видели, не вселяло бодрости. Наши дивизии стояли насмерть в подмосковной обороне. Разъезд Дубосеково, у которого сражались двадцать восемь героев-панфиловцев, был в руках противника.
Я еще не знал последних слов политрука Клочкова-Диева: «Велика Россия, да отступать некуда — позади Москва», — но мысль, а вместо с ней и слова эти уже жили в сердцах всех, кто находился на фронте или рядом с ним и думал о судьбе столицы.
Тетива обороны звенела, натянутая так туго, что невольно душила тревога, а вдруг лопнет? Но жила неиссякаемая надежда: с этой тетивы будет спущена стрела наступления.
Поскольку зашел разговор о подвиге панфиловцев, я хочу прервать рассказ о нашем смятении в пустынной редакции и вспомнить дни рождения поэмы Николая Тихонова «Слово о 28 гвардейцах», — правда, для этого нужно забежать чуть-чуть вперед. В марте 1942 года он прилетел из Ленинграда в Москву, в командировку.
Был он моложав, с юношеской талией, удержанной блокадой Ленинграда, со смугло-красным лицом, прихваченным стужей, с тысячей вопросов о Москве и о Павленко. Старые друзья, они познакомились еще в 1924 году в Тифлисе, где Петр Андреевич работал в газете «Заря Востока».
Однажды, в ответ на послание Тихонова, Павленко словно поклялся: «То, что написал ты о нашей дружбе, всегда было ясно мне, но написанное приобрело новый, более мощный смысл, и я могу действительно сказать, что это на всю жизнь, через все, до конца».
Так оно и было.
Они делили пополам хлеб и фантазию. Вместе ездили по стране, открыли для русской литературы Туркмению. Пешком исходили Дагестан. Были своими в Грузии. Везде находили друзей, отовсюду привозили свои будущие книги.
Ни один, ни другой не мог долго усидеть на месте, и оба неизменно производили впечатление людей, только что вернувшихся из путешествия.
Они были в числе тех, кто прокладывал первые литературные маршруты на советской земле. С них начались творческие командировки писателей по стране.
Павленко был моложе и часто именовал Тихонова «командором», «стариком», «охотником за расстояниями», «коммендаторе». Их взаимное уважение было прочным и спокойным.
Раз как-то я позвонил Тихонову и спросил у того, кто снял трубку:
— Начальник гарнизона дома?
Павленко это обращение поправилось, и он сказал свое: «Берем!»
С тех пор так и пошло.
Встречаемся с Сергеем Орловым, и один из нас спрашивает: «Как там начальник гарнизона? Давно но видели?»
Звонит полковник Иван Гаглов — он был ленинградским корреспондентом «Красной звезды» во время блокады: «Слушай, начальник гарнизона приказал собраться в три ноль-ноль в Переделкино».
Набираю номер, прошу к телефону Николая Семеновича. Верная домоправительница Шура полностью в курсе всех кличек, условных обозначений, прозвищ, отвечает: «Начальник гарнизона в Комитете мира, будет вечером».
Он и в самом деле был начальником военно-литературного гарнизона в своем родном Ленинграде. Кто однажды прочел его очерки — месяц за месяцем они составили календарь блокады, — тот запомнил их навсегда. Как забыть рассказ о доме с проломанной крышей, где на полу одной из комнат под слоем прозрачного льда лежала раскрытая книга — можно было прочесть обе страницы...
В первую мировую он служил в гусарах — род войск, прославленный еще Денисом Давыдовым, — и с тех пор хлебнул войны досыта. С армией была связана вся жизнь и у Тихонова и у Павленко.
Весной 1949 года Петр Андреевич был в Соединенных Штатах на Конгрессе мира. Он стоял на трибуне, и ему задали вопрос:
— Существуют ли в советском законодательстве и в воинской повинности льготы по религиозным убеждениям?
Павленко ответил:
— Ничего не могу сказать по этому поводу. Не знаю. За всю мою жизнь — а мне пятьдесят лет и я воюю за свою Родину с девятнадцати — мне не приходило в голову скрываться от военной службы.
Между тем с 1921 года у Павленко начался легочный процесс, к несчастью ставший пожизненным. 14 июня 1951 года Павленко возвратился из Чехословакии. На следующий день мы с женами вчетвером обедали в «Арагви». Петр увлеченно и увлекательно рассказывал о поездке. А через сутки его не стало. Мне сообщили тотчас же, но я не мог вырваться из редакции ни на минуту — дежурил по номеру. Я знал, кому позвонить: Тихонову, на улицу Серафимовича. Там после войны, в его квартире, полной книг, рукописей, географических карт и камней — обломков скал, покоренных хозяином, сиживали мы но одну ночь под теплым крылом гостеприимства Марии Константиновны.
Часто собирались и у Павленко, на улице Горького. Разговоры и споры длились допоздна. В них участвовали тогда молодой и веселый хирург Александр Александрович Вишневский, Ираклий Андроников.
Хозяйкой этих вечеров была Наташа Тренева. Загадочно-непроницаемая, она варила по одной ей известному рецепту кофе, и после двух-трех чашечек этого напитка обострялось сознание и весело играла душа.
К утру стол, за которым сидели друзья, был завален книгами. Это значит, собеседники читали любимые стихи, доказывали свою точку зрения в споре. Ссылаясь на первоисточники, снимали с полок то сборник стихов, то том мемуаров, то энциклопедический словарь. Тогда плацдарм застолья более всего походил на книжный развал букиниста.