Тень Гегемона. Театр теней. Дилогия
Шрифт:
Молчание воцарилось гробовое. Они ненавидели его, потому что он смел говорить им о поражении – и неуважительно заметить, что они не правы.
– Надеюсь, никто из вас этой встречи не забудет, – сказал он.
– В этом вы можете быть уверены, – ответил старший помощник.
– Если я ошибаюсь, я готов нести ответственность за последствия своей ошибки и признать, что ваши мысли вовсе не глупы. Что хорошо для Китая, хорошо и для меня, пусть я даже понесу наказание за свои ошибки. Но если я прав, тогда мы увидим, что вы за люди. Если вы настоящие китайцы, которые любят родину больше карьеры, вы вспомните, что я был прав, позовете меня и станете слушать, как должны
Какая славная речь! И как приятно было сказать ее в глаза тем, кому больше всего надо было бы ее услышать, а не проигрывать снова и снова в уме, бессильно злясь, потому что ни одного ее слова нельзя произнести вслух.
Конечно, сегодня ночью его арестуют и, вполне возможно, расстреляют до рассвета. Хотя более вероятно, что его арестуют и отдадут под суд за попытку передать информацию противнику, обвинят в поражении, которое только он пытался предотвратить. Китайца, получившего хоть небольшую власть, такая ирония очень манит. Особое удовольствие есть в казни достойного человека за преступление, совершенное самим носителем власти.
Но Хань-Цзы не станет прятаться. Сейчас он еще может покинуть страну и скрыться. Но не станет.
А почему?
Потому что не может покинуть свою родину в час беды. Пусть за это он заплатит жизнью – много солдат его возраста погибнут в ближайшие дни и недели. Почему ему не быть среди них? И всегда есть шанс, как бы он ни был мал и далек, что найдутся среди бывших на совещании достойные люди в достаточном числе, чтобы Хань-Цзы остался жить до тех пор, пока не выяснится, что он прав. Может быть, тогда, вопреки всем ожиданиям, его призовут обратно и спросят, как спастись от катастрофы, которую они навлекли на Китай.
А пока что Хань-Цзы проголодался, а поблизости был ресторанчик, где управляющий и его жена принимали Хань-Цзы как родного. Им все равно было, что у него высокий чин и что он был герой из джиша Эндера. Они любили его ради него самого. Им нравилось, как он жадно поглощает еду, будто это блюда самой лучшей кухни мира, – для него это так и было. И если у него остаются считаные часы свободы и даже жизни, почему не провести их с приятными ему людьми за едой, которая ему нравится?
Когда на Дамаск опустился вечер, Боб и Петра свободно шли по улицам, заглядывая в витрины магазинов. В Дамаске было много традиционных рынков, где продавалась самая свежая еда и работы местных умельцев. Но супермаркеты, бутики и сетевые магазины уже тоже добрались до Дамаска, как почти до любого места на Земле. Только выбор товаров отражал местный вкус. Хотя не было дефицита в предметах европейского или американского дизайна, но Бобу и Петре нравилась странность тех товаров, что никогда не нашли бы покупателя на Западе, но здесь пользовались спросом.
Они обменивались предположениями о назначении разных предметов.
Потом поели в ресторане под открытым небом, где музыка играла настолько тихо, что можно было разговаривать. Заказали они столь причудливую смесь местной и международной кухни, что даже официант покачал головой, но они были настроены доставить себе удовольствие.
– Завтра я все это сблюю, – сказала Петра.
– Может быть. Но тогда это будет лучше приготовленная смесь…
– Прекрати! Я пытаюсь поесть.
– Но ты же сама начала.
– Я знаю, что так нечестно, но, когда об этом говорю я, меня не тошнит. Это как щекотка – самого себя не пощекочешь, и от себя человека не тошнит.
– Со мной бывает.
– Не сомневаюсь. Наверное, свойство «ключа Антона».
Так они продолжали болтать ни о чем, пока не услышали взрывы – сначала далеко, потом ближе.
– Это не может быть налет на Дамаск, – сказала Петра, понизив голос.
– Нет, это, кажется, салют, – ответил Боб. – Думаю, что это торжество.
Кто-то из поваров выбежал и разразился потоком арабских слов, которые Боб и Петра, конечно же, понять не могли. Сразу же все местные посетители вскочили и побежали – некоторые даже прочь, не заплатив, и никто их не пытался задержать.
Посетителям, не говорящим по-арабски, осталось только гадать, что же случилось.
Наконец вышел смилостивившийся официант и объявил на общем языке:
– Должен с сожалением сообщить, что ваши заказы задерживаются. Через минуту будет говорить Халиф.
– Халиф? – спросил какой-то англичанин. – Он разве не в Багдаде?
– Я думала, в Стамбуле, – сказала какая-то француженка.
– Уже много сотен лет нет Халифа, – объявил японец профессорского вида.
– Очевидно, теперь есть, – рассудительно ответила Петра. – Интересно, пустят ли нас на кухню посмотреть.
– Ну, не знаю, хочется ли мне этого, – сказал англичанин. – Если они заполучили себе нового Халифа, то какое-то время настроение будет у них очень шовинистическое. Что, если они ради праздника решат повесить сколько-нибудь иностранцев?
Японский ученый возмутился таким предположением, и пока они с англичанином вежливо набрасывались друг на друга, Петра, Боб, француженка и еще несколько человек пробрались сквозь качающуюся дверь кухни, где на них едва ли обратили внимание. Кто-то принес приличного размера плоский экран и поставил на полку, прислонив к стене.
Алай уже был на экране.
Правда, толку от просмотра было немного – ни единого слова они не могли понять. Придется ждать, пока в сетях не появится полный перевод.
Но карта Западного Китая говорила сама за себя. Ясно, что Алай объяснял, как объединились мусульманские народы для освобождения давно угнетаемых братьев в Синьцзяне. Официанты и повара почти каждое предложение встречали возгласами – Алай будто знал, что так будет, потому что делал паузы в нужных местах.
Не имея возможности понять слова, Петра и Боб сосредоточились на других моментах. Боб попытался определить, идет ли речь в прямом эфире. Часам на стене верить было нельзя – их цифровое изображение могли бы вставить в момент вещания, и, когда бы ни повторялась передача, время будет реальное. Он получил ответ, когда Алай встал и подошел к окну. Камера последовала за ним и показала простор, залитый перемигивающимися в темноте огнями Дамаска. Шла прямая трансляция. И что бы ни говорил сейчас Алай, показывая на город, он явно произвел нужный эффект, потому что сейчас только что радостно кричавшие повара и официанты плакали открыто, не стыдясь своих слез, прилипнув взглядами к экрану.
Петра тем временем пыталась понять, кем кажется Алай смотрящим на него мусульманам. Она очень хорошо знала его лицо и потому попробовала отделить мальчика, которого она когда-то знала, от того человека, которым он стал. Сострадание, увиденное ею раньше, стало еще заметнее. Глаза Алая были полны любви. Но были в них и огонь, и достоинство. Он не улыбался – как и положено в час войны предводителю нации, сыны которой гибнут в битвах и убивают сами. Но он и не произносил тирад, заводя толпу в опасный энтузиазм.