Тень каннибала
Шрифт:
— Пожалуй, — подумав с минуту, хмыкнул Сорокин. — А все почему? Все потому, что в нашей грубой жизни ничто идеальное не приживается.
— Этот негодяй прижился очень даже неплохо, — заметил Мещеряков.
— Идеальная приспособляемость, — подсказал Сорокин.
— Очень смешно, — огрызнулся Мещеряков. — Что-то ты сегодня и в самом деле… того. Колючий, как дикобраз. В чем дело?
— Сейчас, — проворчал Сорокин, — расскажу… Тебе как: полный доклад представить или только тезисы?
— Конспективненько, — усмехнулся Мещеряков, — вкратце. Впрочем, можешь не трудиться. Я, знаешь ли, иногда из чистого любопытства просматриваю газеты.
Сорокин шепотом произнес матерное ругательство.
— Целиком и полностью с тобой согласен, — не слишком сочувственно сказал Мещеряков. — Журналисты — это вечная заноза в наших с тобой задницах. Ничего не поделаешь — свобода печати… Слушай, а ты не пробовал их, скажем, расстреливать? Или сажать, а? Берешь кило героина, заряжаешь им редакционную машину, сажаешь всех до последнего курьера в кутузку, а потом тихо шлепаешь при попытке к бегству… Не пробовал? А ты попробуй.
— Смешно тебе, — проворчал Сорокин, с тоской заглянув в бокал с пивом. — А у меня, между прочим, какая-то сволочь людей ест.
— Ну, у меня людей тоже периодически едят, — сказал Мещеряков. Приходишь утром на службу и отдаешь приказ: такого-то ко мне в кабинет, А тебе отвечают: никак невозможно, потому как такого-то вчера съели. Вызвали наверх и сожрали с потрохами, а объедки отправили на Чукотку, в театральный бинокль за американскими разведывательными спутниками следить.
— Ну и что ты тогда делаешь? — с неожиданно вспыхнувшим интересом спросил Сорокин, — Ну а что в таких случаях делают? — вяло откликнулся Мещеряков. — Хватаюсь за свою задницу и щупаю: на месте она или половину уже кто-нибудь отгрыз? Тьфу! Хотел поднять тебе настроение, а получилось, что свое испортил. Девушка! Организуйте-ка вы нам коньячку… Граммов по пятьдесят для начала, хорошо?
— А что скажет госпожа полковница? — на всякий случай спросил Сорокин.
— А твоя?
— А моя уже все сказала и укатила на дачу.
— А моя, — со вздохом сказал Мещеряков, — в Париже. Франко-российская дружба — это тебе не хухры-мухры, понял?
— Понял, — сказал Сорокин. — Да здравствует свобода?
— Что ты называешь свободой? Вот это? — Мещеряков обвел нетерпеливым жестом уличное кафе. — Или это? — он раздраженно кивнул в сторону своей машины, которая терпеливо дожидалась его у бровки тротуара, мигая оранжевыми огоньками аварийной сигнализации, как новогодняя елка. — Слушай, а давай напьемся!
— М-да? — с некоторым сомнением в голосе сказал Сорокин.
— А что? Со старшими по званию пить приходится осторожно — вдруг что-нибудь не то ляпнешь. С младшими — сам понимаешь, еще хуже. А с тобой как раз, что называется, в уровень. И повод есть…
— Какой повод?
— Свобода, елки-палки!
Принесли коньяк. Сорокин задумчиво повертел рюмку в пальцах и вдруг спросил:
— Тебе Забродов, случайно, не звонил?
— А что? — быстро откликнулся Мещеряков, бросив на приятеля острый взгляд, которого тот, похоже, не заметил.
— Да так, вспомнилось почему-то. Наверное, по ассоциации со свободой. Никогда не видел более свободного человека. Не считая душевнобольных, конечно.
— Вот-вот. Да нет, не звонил, конечно. От него разве дождешься? Понятия не имею, где его носит. Судя по тому, как долго он отсутствует, занесло его довольно далеко. Это же Забродов! Он мог, например, отправиться прогуляться в Непал — поболтать с ламой и вообще развеяться… Одно слово чокнутый!
На столе зазвонил мобильник Сорокина.
— Да уж, — беря телефон в руку, согласился Сорокин, — что есть, того не отнимешь… Вот же чертова штуковина! — воскликнул он, имея в виду телефон. — Я его когда-нибудь растопчу, ей-богу!
Хоть бы раз сказали что-нибудь приятное, а то все норовят сообщить какую-нибудь гадость.
— А вдруг? — с философским видом предположил Мещеряков. — Вдруг это, к примеру, Забродов — легок на помине? Вернулся и горит желанием повидаться… А?
— Сомневаюсь, — буркнул Сорокин, поднося трубку к уху. — Слушаю! — сердито бросил он в микрофон.
Слушал он совсем недолго. Видимо, ему рассказывали что-то интересное, потому что, несмотря на железное самообладание полковника, лицо его буквально на глазах менялось, приобретая, как в калейдоскопе, все новые выражения: от угрюмой озабоченности к удивлению, затем через недоверие к робкой надежде и наконец к огромному облегчению.
— Да, — сказал он, дослушав до конца, — конечно. Еду.
— Ну вот, — недовольно проворчал Мещеряков, — называется, напились.
Сорокин торопливо засунул в карман сигареты, зажигалку и телефон и поднял свою рюмку.
— Напьемся непременно, — пообещал он. — А пока давай просто выпьем. Тем более что теперь повод действительно есть.
— Да ну? — вяло удивился Мещеряков. — Не секрет?
— Секрет, но тебе я скажу. Наши ребята только что взяли эту сволочь.
— Забродова, что ли?
— Типун тебе на язык! Каннибала.
— Ото, — садясь ровнее, быстро сказал Мещеряков. — Поздравляю. Тебя подбросить?
— Если тебе не трудно.
— Трудно, но ради такого дела… Девушка! Счет, пожалуйста!
Глава 10
А произошло вот что.
Зачарованно глядя на извилистое лезвие кинжала, Козинцев пробормотал что-то на неизвестном никому из присутствующих языке и сказал:
— Я намерен с вашей помощью произвести один из самых древних обрядов, известных человечеству, — обряд жертвоприношения. Приняв участие в этом таинстве, вы станете сопричастны величайшей из истин, которые доступны людскому пониманию. Эта сопричастность даст вам то, чего вы были лишены всю вашу жизнь, — полную свободу без ограничений и понимание того, как этой свободой пользоваться. Дисциплина ума несет здоровье телу, но лишь покровительство высших сил, высшего разума по ту сторону добра и зла способно даровать нам настоящее счастье.
— Я хотел бы понять… — вмешался в плавное течение его речи неугомонный ЯХП.
— Поймете, — коротко пообещал Колдун.
– ..что вы имеете в виду, говоря о жертвоприношении, — закончил ЯХП.
— Не беспокойтесь, — снисходительно пророкотал Колдун. Легкая шепелявость вдруг исчезла из его голоса, да и сам голос изменился настолько, что казалось, будто за Колдуна говорит другой человек. Теперь он разговаривал низким раскатистым голосом, почти басом, даже более глубоким, чем лекторский баритон ЯХП, и это было не столько удивительно, сколько страшно. Можно было подумать, что в тишайшего Ярослава Велемировича вселился демон.