Тень Жар-птицы
Шрифт:
Худая, глаза красные, потухшие.
Отец ее лысый, невидный дядька с брюхом, лет на пятьдесят, хотя Антошка говорила — молодой.
Он нас усадил, а Глинская стала у окна, к нам спиной, точно ее ничего не касается.
— Ну что можно сделать, ребята? Все ясно, самооборона, но у них ножей не было, говорят, только попугать хотели… — И голос такой казенный, как у диктора по радио, будто последние известия читает.
— Он же меня защищал, меня! — Глинская говорила почти шепотом, сжав руки перед собой, мы ее не видели, но я понял, что
— А если бы он защищал вот эту девочку, тогда я не должен был вмешиваться?
Варька мило улыбнулась.
— Нет, дело в другом, Митька неуправляемый, но он всегда всех защищал, он лез в драку…
— Вот именно, — холодно сказал отец Глинской, он был всегда настроен агрессивно…
И тут Стрепетов возмутился:
— Разве милиция не должна думать в первую очередь о людях, а потом о законе?
Что-то дрогнуло в лице отца Глинской, он с интересом посмотрел на Стрепетова.
— Митька не очень счастливый человек, но он за справедливость…
— В войну из отчаянных таких и получались герои… — Глинская не поворачивалась, голос ее прервался, точно она все время сдерживала слезы.
— Вы подумайте, — сказал Стрепетов. — Митька ходил с ножом, эти пятеро — без. Так? Но их можно было подговорить напасть на девочку. Впятером. Нормальных парней. Понимаете? А Митька никогда бы жизни на такое не пошел, вы понимаете?!
— Он настоящий мужчина… — опять Глинская, точно продолжая спор с отцом.
— Но он же был в этой компании.
— И я бывала, тебя это не удивляет? — Глинска стояла такая напряженная, вытянутая, что казалось: если ее тронуть, зазвенит.
— На Митьку потому и злилась, что он от них откололся, вы же знаете, как такие сводят счеты…
— Представляете себе состояние родителей убитого юноши? Студент третьего курса, растили, мечтали…
— Я бы его родителей судила. И моих тоже! — крикнула Глинская и выбежала из комнаты.
— Вы тоже считаете, что меня надо судить за глупую девчонку? — Отец Глинской вдруг улыбнулся сразу стал моложе.
Мы помялись, поднялись, он пошел нас проводить и уже в дверях сказал:
— Не думайте, что взрослые ничего не понимают — я сам был парнем и тоже играл с ножом. Но пока это не стоит жизни человеку…
— Но чем его жизнь лучше Митькиной? — спросил Стрепетов. — Они ж могли его убить?!
— Вот об этом и будет разговор в суде, — сказал отец Глинской, и я немного успокоился.
И вот сейчас думаю, а ведь жутко — убить человека. Только что говорил, ругался, кричал — все. И не на фронте, а от твоей руки?!
Еще одна новость. Оказывается, наша Дорка Чернышева неизлечимо больна. У нее белокровие, и она об этом знает.
Сегодня я сидел у Киры Викторовны в лаборантской, готовил пособия к экзамену и вдруг услышал ее разговор с Нинон-Махно.
— Понимаешь, ее освободили от экзаменов, мать мне справку принесла, а Дора все равно хочет сдавать…
— Это точно?
— Ее уже три года в институте наблюдают…
— Но сейчас столько лекарств…
— А многие от лейкемии вылечиваются?
— Такая девочка способная…
— Мать на чудо надеется, на переходный возраст, бывают иногда случаи самоизлечения…
— А я все удивлялась, почему ее мать стала так быстро старухой?! Помнишь, в пятом классе — красивая приходила женщина…
Я застыл. Чернышева мечтала о мединституте, ходила в какой-то анатомический кружок, читала книги по микробиологии, даже доклад сделала в девятом классе о перспективах борьбы с неизлечимыми болезнями.
А сама, значит, знала, как мало ей отпущено времени, знала, что лечение — лишь оттяжка. И все равно радовалась жизни, солнцу, всех дураков вроде меня жалея, что мы не умеем наслаждаться жизнью…
— Если бы знать, — тихо говорила Кирюша, — я бы иначе с ней обращалась, я бы уделила ей внимание.
Я вспоминал, как в прошлом году приходил к ней и мать ее кормила меня, даже вино предлагала, а Дорка посоветовала меня молоком поить.
Она ведь веселая, умела и шутить, и помогать, он обычно успевала трем девчонкам написать сочинения а только потом себе, потому Оса не сразу ее разгадала. А ходила всегда осторожно, медленно, в какой-то странной внутренней обособленности.
Она однажды написала о своей страсти — статуя из корней. Я видел ее «старика», который с вязанкой хвороста поднимается в гору. Он очень стар, идет с трудом, а надо жить, несмотря ни на что, и поэтому он будет собирать хворост для продажи, пока у него хватит сил ходить.
Теперь понимаю — это она о себе. И еще она добавила, что ей нравится делать из простого корешка что-то очень необычное и красивое, радующее людей.
Надо же, какой человек учился рядом!
Осенью я был у нее на дне рождения. Мать ее целый бал устроила, специально в школу приходила, мальчиков приглашала. Мы с Митькой попозже зашли, боялись скукоты. Все танцевали, Дорка одна сидела и пластинки меняла, потом мне показала альбом, подарок матери. Ее мать в него собрала все Доркины фотографии со дня рождения, наклеила и под каждой смешные надписи сделала, стихи написала веселые.
Дорка осторожно переворачивала страницы, а меня ее пальцы удивили, тонкие, зеленоватые, касаются всего ощупью, будто слепые.
Я ее танцевать пригласил, она улыбнулась и сказала:
— Не надо ложной вежливости, тебе же не со мной хочется танцевать, зачем себя насиловать за мамины пирожки?!
А еще она написала сочинение о Григории Мелехове. Самом трагичном образе русской литературы. Мужики его ненавидят, как офицера, офицеры презирают, как мужика, белые ловят, потому что красный, красные — считая белым. И она здорово закончила, я даже наизусть запомнил, когда Оса ее работу вслух читала: «Поэтому, устав метаться, он ищет покоя и уходит с Аксиньей, а когда она погибает, жизнь теряет последний смысл. Над ним встает черное солнце».