Тени над Латорицей
Шрифт:
Понимая, что служба в армии — необходимая и естественная обязанность каждого юноши, он все же внутренне запротестовал, когда сам оказался в жестко регламентированной обстановке пограничной заставы.
И надо же! — произошло это как раз в то время, когда они с Таней приблизились к разрешению самой главной проблемы. Хотя, по правде говоря, все казалось им тогда самым главным. И кто знает, когда смогли бы они разобраться во всем до конца…
Первые дни службы для любого новичка — не пряники с медом. Но если ты еще думаешь, что судьба не вовремя одела тебя в шинель, тогда и вся служба — два года —
Перед глазами Павла все время проплывали разные картины, главными героями которых были они с Таней. Эпизоды их жизни, в которых все было известно наперед, несмотря на это, казались интересными.
Таня теперь всегда была с ним: на спортивной площадке оценивала его ловкость, в тире маячила рядом с мишенями, и вряд ли это помогало ему метко стрелять. Наверно, только на кухне не мешало ее присутствие, а ему частенько выпадал такой наряд. Чистить картошку или мыть бачки — разве найдется более женское дело! Делал его Павел механически, предаваясь воспоминаниям, пока старший по наряду или повар не кричал ему в самое ухо: «Онищенко, не бросай кожуру в котел!»
В любую минуту он мог подумать: «А что сейчас делает Таня? Где она? С кем? Сколько парней около нее увивается? Одного отвадит, другого, а третьего… А может быть, третий сам будет холоден с ней?..»
Он скучал не только по ней, но и по друзьям, и по своему двору, который казался ему когда-то несуразным, неприветливым, а теперь — милым и уютным. А родное метро! Вдыхая чистый и душистый лесной воздух, он мечтал снова захлебнуться скипидарным запахом подземных станций.
— Онищенко! — опять сержант. На этот раз свистящий шепот. — Смотри на контрольно-следовую полосу!
Павел оторвался от воспоминаний, посмотрел на темную с редкими прогалинами стену кустарника, мимо которой шли они — два пограничника, на остроконечные тени высокого камыша, пиками перечеркнувшие контрольную полосу.
Рядовой Онищенко недолюбливал Пименова.
Как всякого новичка, в первые дни службы тянуло Павла к бывалым солдатам. Он искал друга, который был бы и духовно сильнее и умнее его, чтобы можно было бы посоветоваться и получить поддержку в трудную минуту. Заметив, что особым уважением пользуется Пименов как человек прямой и справедливый, порой даже во вред себе, Онищенко потянулся к нему.
Однажды, когда на душе было очень тоскливо, он решил поговорить с сержантом откровенно, рассказать о Тане, о том, как трудно ему на заставе… Но, выбрав подходящую минуту, когда Пименов был в казарме один, неожиданно растерялся, подумав, что с сержантом делятся своими незадачами все и, наверно, рассказывают ему о своих подругах такими же словами, какими он сейчас собирается говорить о Тане. Нет, ему очень не хотелось, чтобы Таня в глазах сержанта, даже в мелочах, была похожа на других. Это удержало его, к Пименову он не подошел. И как ни странно, а с тех пор невзлюбил сержанта именно за то, что не осмелился открыть ему душу. Понимал, что это несправедливо — ведь Пименов-то ни в чем не виноват! — но неприязни своей побороть так и не смог.
Когда-то в Киеве он иногда сердился на свою Таню… И теперь, среди лесной тишины, всплывали в памяти обрывки их разговоров. Охватывали сомнения, был ли он к ней справедлив, понимал ли всю сложность ее характера, помог ли
Вспомнилось, как привел ее впервые к себе домой. Бабушка принялась рассматривать девушку: такая уж привычка у старушки — всех разглядывать.
Таня молча встала со стула и, не попрощавшись, ушла.
Павел был в это время в другой комнате — искал свои детские рисунки, чтобы показать их Тане. Когда вернулся, ее уже не было, а бабушка, позевывая, грустно качала головой.
Таня больше никогда, как Павел ее ни уговаривал, не соглашалась переступить порог его дома…
— Это след, Онищенко, — услышал Павел слова сержанта, который, наклонившись, высвечивал фонариком ямки на разрыхленной земле «каэспэ». — Чей след?
Павел ничего не ответил. Ямки на полосе не были похожи на след человека.
— Корова, — сказал Павел, хотя вовсе не был в этом уверен. — Сейчас и хозяйка за ней прибежит.
— Корова? Нет, эти следы меньше коровьих.
«Ох, до лампочки мне сейчас зоология!» — подумал Павел не без досады.
— Отпечатки раздвоенных копыт. Глубокие.
— Теленок?
— Дикий кабан, Онищенко! Сетку не задел, поэтому на заставе сигнала не было.
— Как же он мог пройти, не задев сетку?
— Он вернулся назад… Ты что — слепой? — рассердился сержант. — Не видишь, что ли: вот ведь, рядом вторая цепочка следов, в обратном направлении. — И Пименов высоко поднял фонарик, осветив целый квадрат «каэспэ».
Сержанту тоже не очень нравился вялый и беспомощный, несмотря на высокий рост и силу, новичок. Услышав, что вместе с ним в наряд идет Онищенко, Пименов поморщился.
— Кому, как не вам, Пименов, выводить в люди молодого солдата. Пора уже ему научиться служить на полную катушку, — сказал замполит Арутюнов, от которого не ускользнула мимолетная гримаса сержанта. — От того, как пройдет первая ночь на границе, часто зависит вся дальнейшая служба человека.
И, наверно, именно эти слова замполита вспоминал сержант, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к дыханию летней ночи. И хотя его натренированное ухо не слышало вокруг ничего тревожного, — тени деревьев на контрольно-следовой полосе и путь вдоль нее были спокойны и знакомы, как черты собственного лица, — он не только сам проявлял настороженную бдительность и зоркость, но пытался вызвать это чувство и у подчиненного.
А у подчиненного и без того было тревожно на душе. Но не темная ночь, не стена камыша, готовая хранить тайну недруга, не темные шатры деревьев, за которыми могла прятаться смертельная опасность, наполняли его сердце тревогой. Пугало другое. То, что творилось в нем самом.
Еще ведь только первые дни, а он уже подсчитывает, когда закончатся все эти семьсот тридцать, которые он должен пробыть на заставе.
До этой ночи Павел надеялся, что, когда начнется настоящая служба — дозоры, патрулирование, погоня за нарушителями границы, — он с головою окунется в новые заботы и все забудется. А вот, оказывается, его тоска по Тане, по прежней жизни не исчезает даже в дозоре и мешает сосредоточиться, превращая его в человека равнодушного ко всему окружающему.