Тени забытых предков
Шрифт:
Раз Аридныку холодно стало, и, чтоб согреться, выдумал он ватру. Пришел бог к ватре и смотрит па огонь. А нечистый уже знает, куда бог смотрит. «Все ты, говорит, у меня украл, а этого не дам». Но видит Ариднык, что бог уже разводит ватру. Так ему стало досадно, что он взял да и плюнул в божую ватру. А из этой слюны и поднялся над огнем дым. Первая ватра была без дыма, чистая, а с тех нор костры дымят...
Долго рассказывает Микола, а когда ненароком вспомнит черта, тогда Иван крестит грудь под безрукавкой. Микола же сплевывает, чтобы нечистый не имел над ним власти...
* * *
Заболел Микола, и Иван вместо него стережет ватры. Против огня, на лавке, спит старший пастух, а там, в углу, где колеблются тени кадушек, стонет больной. В черном котле кипит вода, дым сбивается
«Не пора ли варить кулешу пастухам на завтрак?»
Иван выходит из стаи.
Тишина и холод охватывают его. Где-то в загородках дышит скотинка, сбились в груду овцы, слабо поблескивают у пастушьих шалашей ватры. Овчарки обступили Ивана, вытягиваются, разгребают землю и трутся у ног. Черные горы залили долину, как огромная отара. Они проводят свою жизнь в такой тишине, что слышат даже дыхание скота. Над ними расстелилось небо, этот луг небесный, где пасутся звезды, как белые овечки. Существует ли еще что-нибудь на свете, кроме этих двух полонии? Одна разостлалась внизу, другая вверху, а между ними, как малое пятнышко, чернеет пастух.
А может быть, нет ничего. Может быть, ночь уже залила горы, может быть, сдвинулись горы, раздавили все живое и одно Иваново сердце глухо колотится под безрукавкой в бесконечных мертвых просторах? Одиночество, подобное зубной боли, тянет за душу. Что-то огромное, враждебное давит его — это окаменевшая тишина, равнодушный покой, этот сон небытия. Нетерпенье стучит в его виски, за горло хватает беспокойство, и вдруг, встрепенувшись, он с криком, улюлюканьем и воплем бросается на пастбище, чтобы среди гама овчарок дико ревущим клубком нарушить тишину, разбить ночь вдребезги, как камнем стекло. «Ов-ов-ов!..» — откликаются пробужденные горы... «Га-га-га...» —повторяют в тревоге дальние вершины, и снова сомкнулась разбитая тишина. Овчарки возвращаются, скалят зубы и машут хвостами.
Но стало еще печальней, тоскливей. Захотелось солнца, веселого шума реки, теплого запаха хаты, беседы. Грусть завладела сердцем, сладкая тоска. Воспоминания охватили Ивана и заволновались перед его глазами... И вдруг услыхал он тихое: «Ива-а!» Кто-то его звал. Вот снова: «Ива-а!..»
Маричка? Откуда она взялась? Пришла на пастбище? Ночью? Заблудилась и зовет? Или ему померещилось? Нет, она здесь. Сердце колотится в Ивановой груди, но он колебался еще. Куда идти? И снова в третий раз долетает до него откуда-то: «Ива-а!..» Маричка... она... конечно... Он бежит напрямик, без тропинки, туда, откуда слышится голос, но встречает лишь пропасть, и здесь нельзя ни спуститься вниз, ни подняться на пастбище. Стоит и глядит в черную бездну. Тогда ему становится ясно, что его зовет лесная русалка. И, крестясь и оглядываясь испуганно, он возвращается к стае.
Пора варить кулешу. В кипящий котел он сыплет муку, режет ее крест-накрест, и ароматный пар вскоре смешивается с запахом дыма. Старший потягивается... Рассвет. Но кто звал Ивана? Может, это была все же Маричка?
Его тянет взглянуть еще раз, теперь, когда стало светлее. Идет на пастбище. Холодная роса ложится на его постолы. Небо закраснелось, и побледнели звезды. Иван поднимается выше и вдруг холодеет. Где он? Что с ним? Куда девались горы? Воды залили все пастбище, затопили вершины, и луг плывет одиноко в бескрайнем море. С Черногоры подул ветер, полые воды волнуются тихо, чувствуется, как пока еще невидимое солнце растет в глубине, а вот выступила из моря вся седая вершина, с которой стекает вода. Сильнее задышал холод, растут валы на море, а вершины одна за другой пробиваются сквозь белую пену. Мир будто возродился. Воды стекли с вершин и ходят уже под ногами, а солнце подняло в небе свою корону и вот-вот покажет лицо, а из стаи доносится печальный голос трембиты и пробуждает от сна полонину.
* * *
Так проводил Иван лето на пастбище до той поры, пока оно не опустело. Поплыла маржинка назад в долины, разобранная хозяевами, оттрубили трембиты, лежит измятая трава, а ветер осенний причитает над ней, как над мертвецом. Остались только старший и спузар. Они должны ждать, пока не погаснет огонь, этот огонь пастбищ, который сам родился, точно бог, сам должен и опочить. А когда и их уже не стало, на опечаленное пастбище приволоклась всяческая нечисть и шарит в шалаше и в загородках — не осталось ли чего-нибудь для нее.
* * *
Напрасно Иван спешил с пастбища: он не застал Марички в живых. Накануне его возвращения, переходя Черемош, она утонула. Неожиданно поднялась вода, злые габЫ {21} сбили Маричку с ног, бросили в гоц {22} и понесли между скал в долину. Маричку несла река, люди, смотрели, как вертят ее габы, слышали крики и мольбы и не могли спасти.
Иван не верил. Конечно, это шутки Гутенюков. Узнали про их любовь и спрятали Маричку.
21
Волны. (Прим. автора.)
22
Водопад. (Прим. автора.)
Но, слыша со всех сторон одно и то же, решил искать тело. Должно же было прибить его где-нибудь к деревянной обшивке берегов, где-нибудь должны были выловить люди. Пошел вдоль реки, полный жгучего гнева, ненавидя ее вечный шум, кипящую ярость.
В одной деревне все же нашел тело. Его уже вытащили на прибрежную гальку, но Иван не узнал Марички. Это не Маричка была, а какой-то мокрый мешок, синяя кровавая масса, размолотая речными камнями, как на мельнице...
Великая тоска овладела сердцем Ивана. Сперва ему захотелось броситься со скалы в водоворот: «На, пожри и меня!» Но затем щемящая печаль погнала его в горы, дальше от реки. Зажимал уши, чтобы не слышать предательского шума, принявшего в себя последнее дыхание его Марички. Блуждал по лесу среди камней, среди бурелома, как медведь, зализывающий раны, и даже голод не мог прогнать его в селенье. Находил ежевику, бруснику, пил воду из родников и этим жил. Потом исчез. Люди полагали, что он погиб от великой тоски, а дивчата сложили песни про их любовь и смерть. И те песни разлетелись по горам. Шесть лет не было вести о нем, на седьмой год внезапно явился. Худой, черный, много старше своих лет, но спокойный. Рассказывал, что пастушил на венгерской стороне. Еще год так походил, а потом женился. Надо же было хозяйничать.
Когда замолкли выстрелы пистолетов и свадебные песни, а жена пригнала к загородке овец и коров, Иван был даже доволен. Его Палагна была из богатого рода, надменная, здоровая дивчина, с грубым голосом и зобастой шеей. Правда, она любила пышное платье, и шли толки, что немало денег будут стоить Ивану шелковые платки и дорогие мониста. Но это были сплетни. Поглядывая на овечек, блеявших в загородках, на свой пестрый ботей (стадо), на коров, звеневших по лесным лужайкам, он не горевал.
Теперь ему уже было о чем заботиться. Не стремился к богатству — не для того гуцул живет на свете,— самый уход за маржинкой наполнял радостью сердце. Как для матери — дитя, так для него была скотинка. Все время, все мысли занимала забота о сене, о довольстве маржинки, чтобы не заболела, чтобы не сглазил кто, чтобы овцы счастливо ягнились, а коровы телились. Всюду все грозило опасностью, и надо было хорошо стеречь маржину от гада, зверя или ведьм, которые всячески старались выдоить коров и губили скотинку. Надо было много знать, окуривать, ворожить, собирать целебные травы и творить заговоры. Палагна ему помогала. Она была хорошей хозяйкой, и свои вечные заботы он делил с нею.