Тернистым путем [Каракалла]
Шрифт:
– Если бы я не знал, в каком смысле следует принимать эти слова, старый художник, и если бы не было жаль этой великолепной Психеи, то отдал бы ее на сожрание страусу на дворе Скопаса, потому что, клянусь Геркулесом, ему легче переварить твои камни, чем нам – подобный оскорбительный упрек. Конечно, мы благодарны музам за то, что работа отвлекает тебя от мрачных мыслей; что же касается до остального – мне противно даже выговорить это слово – до золота, то мы нуждаемся в нем так же мало, как ты, припрятывающий его вместе с другим, как только сундук наполнится. Аполлодор за украшение живописью его зала для мужчин навязал мне целых три таланта этого желтого проклятия. Старый матросский колпак, в который я бросил их к другим талантам, треснет, как только Селевк заплатит мне за портрет своей дочери; и если какой-нибудь вор украдет и
1
Ученые, собранные в александрийском Музее, содержались на счет государства, чтобы они могли спокойно предаваться своим занятиям. (Примеч. пер.)
Здесь скворец прервал оживленную речь юноши криком: «Моя сила, моя сила!» Брат и сестра многозначительно переглянулись, и Александр с теплою сердечностью продолжал:
– Но ведь ты, конечно, далек от того, чтобы считать нас способными к подобной гнусности. Посвяти же первое произведение искусства, которое ты создашь за сим, Изиде или Серапису. Пусть головной убор богини или хитон бога украсится твоими художественными произведениями. Это будет хорошо для нас, а небожители, может быть, в благодарность за твою жертву возвратят тебе утраченную любовь к жизни.
Здесь птица повторила жалобный крик: «Моя сила, моя сила!» – а юноша продолжал с возрастающим оживлением:
– Разумеется, было бы самое лучшее, если бы ты в самом деле побросал в воду тиски, радирную иглу и шлирный напилок – или как называется этот нужный инструмент – и принялся за Атласа, о котором мы слышим от тебя с тех пор как стали понимать по-гречески. Начни же наконец своего колосса, одно слово – и завтра же здесь или в мастерской Главкиаса – ведь она принадлежит тебе – появится на моделировочном столе мягкая глина. Я знаю, где можно достать наилучшую, и добуду целые груды. Сосед Скопас даст мне напрокат свою телегу. Я уже вижу эту глину перед глазами и тебя самого, как ты проворно громоздишь ее в кучу, пока твои сильные руки не опустятся в изнеможении. При этом ты не будешь ни свистеть, ни мурлыкать, из твоей широкой груди бодро будет выливаться песня, как в прежние времена, когда была еще жива наша мать, когда на празднествах в честь Диониса ты вместе со своими детьми присоединялся к пьяному шествию. Тогда твой лоб разгладится снова, и если модель тебе удастся и придется покупать мрамор или платить меднолитейщику, тогда бери золото из сундука и из потайного запаса! Тогда тебе можно будет пустить в ход всю свою силу вполне, и твоя мечта создать Атласа, какого еще не видал мир, твоя прекрасная мечта превратится в действительность.
До этих пор Герон, сдерживая движение, слушал своего сына, но при последних словах он бросил сумрачный взгляд на столик с воском и инструментами, откинул рукою со лба спутанные волосы и с горькою улыбкой прервал живописца:
– Мечта, говоришь ты, мечта! Точно я сам не знаю, что я уже более не в состоянии создать Атласа, точно и без вас я не чувствую, что лишился силы для этого.
– Но, отец, – прервал его живописец, – разве это дело бросать в сторону меч перед битвой? И если бы даже попытка не удалась…
– Это было бы для вас приятнее всего, – прервал Герон сына. – Не самое ли лучшее это средство – показать старому дураку, что время создания великих вещей прошло для него безвозвратно?
– Это нехорошо и недостойно тебя, отец, – остановил его юноша, снова приходя в волнение.
Но старик прервал его, возвысив голос:
– Молчи, мальчишка! У меня все еще остается одно, знайте это, у меня остается острота зрения, и мои глаза подметили, как вы переглянулись друг с другом при крике скворца: «Моя сила!» Да, птица права, жалуясь, что великое в прежние времена обратилось теперь в посмешище для детей. Но ты, кому следовало бы почитать человека, которому ты обязан жизнью и тем, чему научился, ты, с тех пор как твоя картина с грехом пополам удалась, позволяешь себе пожимать плечами, подсмеиваясь над более скромным искусством твоего отца. Как зазнался ты с тех пор, как, благодаря моим самоотверженным попечениям, сделался живописцем! Как свысока смотришь ты на жалкого старика, которого житейская нужда заставила из скульптора, подававшего самые высокие надежды, превратиться в резчика! В глубине души, я чувствую это, ты называешь мое искусство – такое трудное – полуремеслом. Может быть, оно и в самом деле не стоит лучшего имени; но что ты… что вы, заодно с птицею, осмеиваете священный порыв, который все еще увлекает старика служить истинному и настоящему искусству и совершить нечто крупное, создать Атласа во всем могучем величии, Атласа, какого еще не видал мир, это…
При последних словах он порывисто закрыл лицо руками и громко зарыдал. Теперь жалобный плач этого гигантски сильного мужчины отозвался глубокою болью в сердце его детей, хотя со смерти матери они бесчисленное множество раз видели, как гнев и дурное расположение духа отца оканчивались ребяческими всхлипываниями.
Правда, сегодня старик должен был находиться в более угнетенном настроении, потому что это был день некисии, празднества в честь умерших, повторявшегося каждую зиму, и Герон еще рано утром посетил вместе с дочерью могилу умершей жены, где помазал надгробный памятник и украсил его цветами.
Дети начали его утешать, и когда он наконец успокоился и осушил свои слезы, то сказал так жалобно и тихо, что едва можно было узнать в этих звуках голос сердитого горлана:
– Оставьте, это уже проходит. Завтра я докончу камень, и затем наступит очередь Сераписа, изображение которого я обещал главному жрецу Феофилу. С Атласом не может ничего выйти. Ты, может быть, говорил от души, Александр; но со смерти вашей матери… вот видите, дети… со времени… правда, мои руки не ослабели, но здесь, внутри… что накопилось там – все разбилось, распустилось… не знаю, как и назвать это. Если вы говорили с добрым намерением – да так оно и есть, – то вы не должны сердиться на меня, когда по временам у меня вырывается желчь; здесь, внутри, ее накопилось слишком много. Того, для чего я был предназначен и к чему стремился, я не достиг, то, что я любил, для меня потеряно, и где мне найти утешение и замену утраченного?
Дети с волнением стали уверять его в своей любви, и он принял поцелуй Мелиссы и ласково провел рукою по волосам Александра. Наконец он спросил о старшем сыне, Филиппе, своем любимце, и когда узнал, что этот сын, единственный, как он думал, понимавший его человек, и сегодня не встретится с ним на празднестве умерших, то вспылил снова и разразился сетованьями на современную испорченность и на неблагодарность детей.
– Уж не опять ли какое-нибудь посещение удерживает Филиппа? – угрюмо спросил он и, когда Александр стал отрицать это, язвительно вскричал: – В таком случае его удерживает словесный бой в музее. И ради этих пустяков забыт отец и долг сына относительно матери!
– Однако ты сам когда-то любил это состязание умов, – скромно заметила дочь.
Но старик возразил:
– Потому что при них забывается этот жалкий мир, горесть существования и мучительная уверенность, что мы родились для того, чтобы подвергнуться жестокой смерти. Однако что вы знаете обо всем этом?
– У смертного одра матери мы тоже заглянули в ужасную тайну, – отвечала девушка.
А Александр серьезным тоном прибавил:
– И с тех пор как мы виделись в последний раз, отец, я, бесспорно, могу считаться в числе посвященных.
– Потому что ты написал изображение трупа? – спросил старик.
– Да, отец, – ответил юноша с глубоким вздохом.
– Я предостерегал тебя, – заметил Герон тоном более опытного человека. И между тем как Мелисса поправляла складки его синего плаща, он объявил, что намеревается выйти из дома.
При этом он глубоко вздохнул, и дети поняли, куда его тянет. Он желал еще раз посетить могилу, до которой утром сопровождала его Мелисса, притом один, чтобы там без помех предаться воспоминаниям об умершей супруге.