Терра
Шрифт:
Я покачивался на табуретке, напряженно на него посматривая.
– Что тебе прикольненько, Боря? Поколение твое – зажравшиеся мудаки. Людовики, блядь, Пятнадцатые, Тиберии, мать вашу.
Во прикол. А как же деграднуть хорошенько у себя там, в подземелье?
– Ну и? – спросил я. – Я натурально прям не понял, что в этом такого? У тебя, папаш, великое сердце, но ты пропился.
Он стукнул кулаком по столу, так что стаканы подпрыгнули, по-девичьи жалобно звякнули. Я замолчал, конечно.
– Я твою душу спасти хочу. Ты не понимаешь. Умирать все равно придется. От смерти нечего бегать.
Он знал мою страшную тайну, что жить я хочу хорошо, не как он.
– Пап, – сказал я, наливая ему водки. – Ты в коммунизм верил?
Он усмехнулся.
– Да кто им, паскудам, верил?
– А почему все ругаешься, что коммунистов выгнали?
Он задумался.
– Мне нравится, – сказал он, – жить в большой стране. В империи. Моя маленькая жизнь, маленькая работа, она тогда значительнее, яснее. Крысы, Борь, живут колониями, мы социальные существа. Сама Матенька завещала нам держаться рядом.
– А мы друг друга кусаем.
– Так кто теперь Матенькину волю-то помнит?
Я затушил сигарету, во рту было горько, больно в голове, и я смотрел в окно, на бесконечную полярную ночь – всюду темень, словно навсегда.
– Ну и вот, – сказал я. – И вот. Ты, значит, себе придумал, что ты коммунист.
Он отреагировал неожиданно спокойно, едва заметно кивнул, позволяя мне продолжить.
– Так и все остальное придумал. Не важно тебе, за что умирать. Тут первично, что ты умереть хочешь, а не большая там, великая цель.
– Чего, не веришь никому и ничему?
– Не-а.
– Я тоже. Но меня это хотя бы парило.
– Я вдруг подумал, па, что жизнь – это баблосы. И вокруг тебя полно банков, куда их можно вложить. Вот, не знаю, баба Света с бабой Томой, они выбрали ГЭС, всю жизнь ей отдали, ты канализации строишь и землю очищаешь, кто-то молитвы читает, кто-то пишет стихи. Все куда-то вкладывают. А я не хочу вкладывать, я же знаю, что это не окупится, не в этой жизни. Я хочу тратить. Ты понял меня, па? Что я тебе сказать хочу, ты понял?
Отец захохотал, закашлялся, снова сплюнул мокроту – плевок весь был в тоненьких, прорастающих в вязкой слюне кровяных прожилках. Красиво.
– Мозговитый ты у меня. Думаешь, всех наебали, а тебя нет?
Он схватил меня за подбородок, больно, до хруста, сжал, я чувствовал его большие пальцы на своих деснах, будто он собирался выдавить мне зубы. Но я смотрел на него, только и всего. И ничего-то страшного в тебе нет.
Это я маленький был, боялся, а сейчас – обычное дело. Отец задумчиво посмотрел на меня.
– Смелый ты стал. Взрослеешь. А я не вижу.
Еще некоторое время мы курили и молчали, потом отец
– Мы с тобой поедем в Лос-Анджелес. Так что со всем прощайся.
Я так и замер с незажженной сигаретой в руке. Вот ничего я абсурднее не слышал, слово «Лос-Анджелес» прозвучало в Снежногорске, как заклинание на шумерском языке. Какой Лос-Анджелес? Я в такую вьюгу даже не был уверен, что он существует.
Отец смотрел на меня, глаза у него были холодные, бесцветные. Он был серьезен.
– Круто, когда едем? – спросил я, стараясь оставаться спокойным.
– Послезавтра. Так что давай, попрощайся со всем, скажи «пока-пока, Снежногорск», и все дела.
– Ты мне только сейчас собирался это сказать?
– Нет, часа три назад, когда приехал. Забыл просто.
Я не мог представить, как это – оказаться под самым солнцем, в городе, который облизывает океан, в городе, где можно спать на улице.
– Одни проститутки там и фитнес-тренеры. Дерьмовый город. Но я работу хорошую нашел. Надолго.
Тут он темнил. Хорошая работа у него была всегда.
– Тебя уволили за пьянство, что ли?
Он меня ударил, не сильно, так, за наглость врезал по плечу. Но сработало.
– Нет. Это крысиные дела. Есть там мужик, любитель жар чужими руками загребать, конечно, но вещи говорит правильные.
Отец снова посмотрел на меня, сказал:
– Неважно. Тебе рано пока знать. Но ты будь готов. Как пионер.
Он постучал пальцем по пепельнице, поднял пару пылинок.
– Я все знаю, что ты скажешь, я ж не даун. Знаю, что ты не выбирал. Знаю, что хочешь по-другому жить. Знаю, что сейчас многие по-другому живут. Что забили на все, чтобы не страдать лишний раз. Вот и тебе хочется. Но ты у меня умрешь за то, что любишь. Я тебе обещаю.
– Ну, так себе перспектива. Я, может, люблю вкусно есть и книжку листать.
– Это ты себя обманываешь. Борь, ты послушай. Ты мог быть чьим угодно сыном, ничего не знать про темноту, про пустоту, про Матеньку, но родился ты у нас с Катькой. Мы ж тоже не выбирали.
– Все – заложники обстоятельств.
Вот к чему пришли даже.
Я встал из-за стола, принялся убирать посуду, но отец вдруг перехватил меня за запястье, дернул, тарелка выпала у меня из рук и разбилась.
– Да не обращай внимания, – сказал он, дыша перегаром. – На счастье. Борь, так нужно, ты мне просто поверь.
Ну будто ты знаешь, каково это – быть ребенком, таскаться за тобой, ублюдком, как на поводке. Я обрадовался, и в то же время нет. Нечто в его голосе (беспросветно унылое, если что) говорило о том, что уезжаем мы очень надолго, если не сказать навсегда.