Тетрадь для домашних занятий. Повесть о Семене Тер-Петросяне (Камо)
Шрифт:
Как странно, думал он, через несколько минут произойдет то, что решит мою жизнь, а я еще не знаю, что это будет, и не может быть, чтобы такая важная вещь, как моя жизнь, решилась от того, что произойдет за несколько минут, — все уже давно готово: вся моя жизнь до сих пор подготовила то, что сейчас будет, иначе моя жизнь до сих пор не имеет никакого значения для того, что со мной произойдет дальше, а этого не может быть, потому что в каждой жизни от начала и до конца должен быть один главный смысл, и значит, то, чего я сейчас жду, уже есть, и между мной и тем, что уже есть, — только эта дверь, и так было в каждую минуту моей жизни, думал он, то, что происходило в каждую минуту, на самом деле уже давно было подготовлено всей жизнью, и мне только казалось, что все происходит от того, что я делаю в эту минуту, на самом деле все зависело от того, что я делал всю жизнь до этой минуты, и все уже есть, и тем, что я делаю, я только открываю дверь, за которой все меня уже ждет…
Но
Потом Владимир Александрович и Соня опять спорили о насилии и непротивлении, и Владимир Александрович сказал, что считает вопрос основополагающим для всего дальнейшего хода истории. А Соня что-то возразила, что-то вроде того, что для нее здесь все ясно и никакая история не заставит ее убивать.
— А что бы вы ответили, если б я не спорил, а собирался вас убить?
— Логика солдата! — сказала Соня. — С такой логикой вполне можно уничтожать мир: убей его или он убьет тебя!
— А вы предлагаете сложить руки и ждать, когда тебя убьют?
— Я предлагаю не убивать.
— О да, вы хотите делать историю в белых перчатках!..
И в этом месте в разговор опять вступил Леопольд и сказал, что Ганди в Индии хочет победить не убивая и что только в этом случае и возможна вообще истинная победа, и еще говорил опять о непротивлении, что это борьба не с тем, кто несет зло, а против самого зла и нет ничего нелепее, чем убивать того, кого как раз и надо спасать, и еще о том, что все едино и человечество — одно целое, и ясно, что, убивая другого, всегда убиваешь себя, и поэтому ничего не остается, как любить друг друга, и еще что-то в этом же роде, а потом Владимир Александрович сказал о борьбе, что это тоже связь, и не только людей: деревья, травы, камни, птицы, животные, насекомые, всякие невидимые существа и растения и все остальное одно без другого не может жить, и все борются, а без борьбы нельзя ничего связать, то есть можно — но на другой планете, где уровень жизни другой, там, может быть, ничего и не разделено, а все слито, как один сплошной мозг, а на земле все разделено, и поэтому все связано только через борьбу, и без борьбы на земле поэтому нет жизни…
Потом снова пили чай и хвалили гату и еще о чем-то говорили, видно, смешном, потому что много смеялись, а он опять думал о том, как странно, что этот Леопольд сегодня пришел, и то, что он знал отца Леопольда, и думает теперь о своем отце, и о себе, и о том, как Леопольд красиво и умно жил до сих пор и, вероятно, так же будет жить и дальше, и впереди у него все ясно, а я так и не знаю, что теперь с собой делать, и не открываю дверь, перед которой стою, и это — трусость и самообман,
Тогда, десять лет назад, в Тифлисе перед той высокой белой дверью зала военного суда он был уверен, что все зависит от того, что произойдет, когда дверь откроется и начнется суд, но уже когда дверь только приоткрылась и рослый красивый солдат испуганно оглядел его с ног до головы, и он увидел за дверью второго солдата и совсем недалеко, слева от двери, уходящий к высокому сводчатому окну длинный стол, и за столом людей в военных мундирах, и лица их на фоне окна — четкие темные профили, а слева, в зале, лица слиты, и ни одно не увидишь отдельно, с этого момента и пока он медленно шел, гремя кандалами, к столу, а солдаты так же медленно шли с обеих сторон от него, он почувствовал себя вдруг необыкновенно уверенно и с каждым шагом все увереннее, как будто сразу понял, чем все кончится, а когда подошел к столу, увидел перед столом пустой стул и так обрадовался, что тут же сел на него, и все так же уверенно и спокойно достал из-за пазухи воробья, посадил на стол, достал из кармана хлеб и стал крошить хлеб на стол, и воробей клевал хлеб, а он смеялся, глядя на воробья, и его действительно радовало, что воробей ест, потому что в камере он его накормить не успел. И еще ему казалось, что все теперь зависит не от генерал-прокурора Афанасовича, и не от второго генерала, что сидел посередине стола и был, очевидно, главным судьей, и не от других членов суда, среди которых — он сразу увидел это — никого не было ниже подполковника, а все зависит от того, что его связывает с воробьем, и это было для него так ясно, что он стал говорить об этом — о том, что воробей его брат и тоже человек, только на нем перья и маленький, ко какое это имеет значение, если он понимает, когда надо прилететь, правда, он не сам прилетел, он еще был птенец и не умел летать, а его задул в окно ветер, и дело, конечно, не в ветре, а в том, что воробья прислала мать, все думают, что она умерла, а она не умерла и прислала воробья…
Он видел, как переглядывались сидящие за столом, а генерал-прокурор Афанасович о чем-то его спросил, но он даже не расслышал, и вправду не расслышал, и уже никому больше не дал рта раскрыть, и говорил только сам, и, когда солдаты подняли его под руки с обеих сторон и отвели от стола, он все еще продолжал говорить, а Вася взлетел со стола и сел ему на плечо, и так, с Васей на плече, его вывели из зала в коридор и завели в маленькую полутемную комнату, и там он сидел часа два или три, пока судьи решали, что с ним делать, а он с аппетитом поел все, что ему дали, и опять разговаривал с воробьем и кормил его.
О том, что суд отложили и снова будет экспертиза, ему сказал на следующий день новый следователь. Он пришел в камеру чуть свет, сел на стул рядом с койкой, долго молчал, глядя на воробья, а воробей сидел на краю стола и смотрел не на него, а куда-то в сторону. Он заметил, что следователь хорошо сложен, хотя был уже не молод, а голова у него маленькая, и на лице еле помещаются большие роговые очки. Следователь сказал, что Малиновский от дела отстранен, и теперь дело будет вести он — следователь по наиболее важным делам Русанов. И подробно рассказал, что хоть эксперты на суде и заключили, что он болен, все из-за подполковников Вачнадзе и Пентко, они никогда в судебных заседаниях не участвовали и потому были приведены к присяге, а после присяги человек всерьез верит, что может быть честным, и хоть длится это недолго, несколько минут, за эти несколько минут вполне можно принять дурацкое решение, и именно такое решение вчера принял суд, определив Петросянцу длительное наблюдение в больнице. Но, слава богу, в Тифлисе нет больниц, в которых можно предотвратить побег, и поэтому экспертиза будет проведена в тюрьме, и сидеть он будет там же, где сидел, только с сегодняшнего дня под двумя замками, и еще Русанов сказал, что в донесении начальника тюрьмы прокурору сказано, что Петросянц совершенно здоров и это он в суде сделался психически больным.
Вопросов Русанов не задавал, поговорил еще немного о приближающемся лете, о том, что лето в этом году обещает быть особенно жарким, а Тифлис в котловане и поэтому будет еще и душно, особенно в Метехи, который на дне котлована, у самой Куры, и такое лето будет лучшей экспертизой — ничего больше не надо для психически больного человека, чтобы умереть, а если не умрет, ясно будет даже и для этих олухов Вачнадзе и Пентко, что Петросянц здоров, что касается его, Русанова, так ему это ясно и сейчас и поэтому наблюдать за Петросянцем в тюрьме он не собирается, а после лета, осенью, соберет смешанное присутствие суда и раз и навсегда покончит с этой затянувшейся комедией.
Русанов сдержал слово, только до смешанного присутствия произвел еще в сентябре освидетельствование: были понятые, его раздели, и доктор из Михайловской больницы Орбели, которого он узнал на суде, выслушивал его, приятно щекоча пышными мягкими усами его грудь, выворачивал веки, постукивал по ребрам и лопаткам, прикладывал к спине зажженную папироску, вздыхал, что-то быстро, волнуясь, говорил, но он не понимал слов, потому что все время ждал боли и воспринимал только ее, и она то и дело возникала в разных местах, и он, уже привычно, всем телом напрягаясь, гнал ее вглубь, куда-то в центр живота, подальше от рук и лица, которые могли ее выдать.