Тетради для внуков
Шрифт:
Ничто не принуждало нас верить в непогрешимость марксистской истины. Верили те, кого захватил вихрь революции. Другие могли не верить – с них никакого спросу не было.
Принуждение, конечно, существовало – но это было прямое принуждение, которое в лжи не нуждается. Например, крестьян принуждали сдавать хлеб по продразверстке – это была тяжкая повинность и бесспорная несвобода. Но от крестьян не требовали сдавать свой хлеб с сияющим от счастья лицом, да еще подписывать рапорт вождю.
Господство штыка уродует властителей, но не подвластных. Господство лжи уродует все общество сверху донизу.
Я
Демократизм имеет прямое касательство к искренности в отношениях между людьми. Я говорю не о демократии, как общественном институте, а о демократизме как элементе общественных нравов.
Февральская революция открыла эру демократизма: митинги, выборы, обсуждения… Демократизм, внезапно открывшийся народу, который веками воспитывался в покорности, нередко выражается в искривлениях, в перехлестываниях, является грубым, жестоким и в конечном счете – ненадежным. Но мы были еще юны, огрубеть не успели, чинопочитания не усвоили (это очень важно, об этом я рассказал в своих тетрадях) – и наш демократизм был несколько иным. Он имел одну важную особенность: мы рассматривали себя как людей будущего. Никакой торжественностью и спесью это сознание не облекалось, напротив, оно казалось само собой разумеющимся и будничным. Мы несли в себе демократизм как сознание чего-то вроде миссии – прекрасной миссии всеобщего равенства людей.
Только в молодости на почве обычной юношеской простоты отношений может вырасти подобное внутреннее ощущение. Оно и было, мне кажется, психологической подкладкой нашего поворота к оппозиции двадцатых годов.
Большинство из нас пришло в оппозицию не по теоретическому научному пути – какие мы были теоретики в двадцать лет? Мы шли по простой внутренней логике, мы стояли перед выбором: демократизм или подавление права быть искренним; право иметь свое мнение – или отсутствие этого права. И мы выбрали.
2. Читатель, печально разочаровавшийся в украшательской литературе, скажет: вот еще один лакировщик. Старик по-обычному приукрашивает свою комсомольскую юность.
Не одни комсомольцы были честны. Не они одни жаждали справедливости. И в нашем комсомольском, и в противоположном лагере в те годы, на самой заре революции, находилось место для взыскующих правды. Какая из борющихся сторон привлекала к себе больше чистых и искренних юношей и девушек? В нашу пользу говорит то, что нас одушевляла мечта о будущем. Мечта о будущем, по-видимому, возвышенней, чем сожаление о прошлом.
Уровень самоотверженности и бескорыстия, конечно, не то же самое, что степень культурности, образованности и гуманности. Впрочем, что касается последней, то и тут найдется, о чем поспорить.
У меня на первом месте стоит рассказ современника о том, что происходило – или, если угодно, о том, как мне виделось происходящее (неужто мне только привиделось, что моих сверстников убили в Савранском лесу и что их животы набили зерном?), а на втором – раздумья об этом. Всякое умозаключение о тех годах, выведенное логическим
Умозаключение не равнозначно действительности. Оно было бы неопровержимо, если бы позднейшие факты, на которых оно основано, были единственным следствием некоего единичного, выделенного из всех остальных, явления. Но в жизни так не бывает.
Даже в тех случаях, когда мы рассматриваем каждую сторону явления в связи с другими его сторонами, мы все же видим ее в нашем сознании саму по себе, оторванной от других. Это неизбежно. Чтобы логически сопрягать явления, надо сперва логически их разделить.
Анализ – работа ума. Но действительность – вся синтез. В действительной жизни каждое явление есть часть процесса. Пытаясь переделать, изменить что-нибудь одно, мы неотвратимо тянем за ним многое другое. По этой причине самые лучшие политические рецепты, даже те, которые на первых порах приносят желаемый результат, в дальнейшем, когда переплетение происшедших от них событий становится гуще, вдруг оборачиваются непредвиденными результатами. А мы берем эти результаты, ведем от них кратчайшую прямую назад, минуя все бесчисленные боковые дорожки, ответвления и переходы, по которым пришло к нам наше сегодня, и объявляем: вот, мы открыли причину!
На такой прямолинейный (и потому внеисторический) путь сбивается, мне кажется, и А.Солженицын. Признавая его величайший писательский талант, я не могу, однако, согласиться с его трактовкой русской истории.
История страны слишком сложный процесс, чтобы ее можно было, логически упрощая, свести к примитивной модели борьбы двух начал – добра и зла, созидания и разрушения и так далее. Чем такая схема лучше той, которую она отвергает ("вся история есть история борьбы классов")?
Между тем, подобное толкование все более и более кристаллизуется в известную концепцию, которая имеет следующий вид: Россия – это как бы арена, как бы чисто поле, на котором сражаются силы добра и зла. Главная сила зла – это, конечно, та, которая якобы еще в начале века задумала выбить из русского народа его национальную душу и превратить нашу страну в экспериментальный объект всеразрушающей революции.
Эта концепция стара. Но теперь она возродилась и стала ввергать многих в соблазн упрощенного рассмотрения нашего прошлого.
Нет, упрощение не эквивалентно ясности.
К тетради третьей
Мой отход от оппозиции требует комментария. Страх смерти или безработицы – это я очень хорошо помню – не руководил мною тогда. Расстрел не пугал нас по той простой причине, что его еще не применяли к нам. Самым большим наказанием для нашего брата была тогда ссылка – но такая, о которой нынче ни один ссыльный и мечтать не смеет: в город, где всегда найдется работа, куда идут письма, где ты не будешь одинок. Такой видный деятель оппозиции, как Христиан Раковский, получил ссылку в Астрахань. Об ужасах Соловецкого лагеря, недавно описанного Солженицыным, мы не имели ни малейшего понятия – о них страна вообще не знала.