Тэза с нашего двора
Шрифт:
Этот случай очень подействовал на Алису, она отказывалась посещать вечеринки, рестораны, ночные клубы. Долгое время не пила, не курила. А, однажды забеременев, не стала делать аборт и родила маленького красавца Данилу, с первого дня уже похожего на неё. Алиса была счастлива, сына боготворила, а предполагаемому отцу даже не сообщила о его рождении. Она начала опять принимать ухаживания мужчин: надо было оплачивать квартиру, содержать ребёнка, платить няням. После родов, она похорошела, стала ещё более манящей и притягательной.
Перестройка набирала темп — через три года Алика выпустили досрочно. Он мчался домой, но там его ждало большое горе: за месяц до его возвращения Таня-Танюра умерла от инфаркта — арест любимого,
Отец встретил его со сдержанной радостью. Он очень постарел, выглядел растерянным и жалким: поток разоблачительной информации, хлынувший со страниц газет и с экранов телевизоров, выбил у него почву из-под ног. Ефрем ещё числился внештатным пропагандистом обкома партии, но лекций уже не читал — с утра до вечера смотрел телевизор, слушал радио и всё больше мрачнел.
Однажды он поставил на стол бутылку водки и попросил Алика:
— Посиди со мной.
Когда выпили по рюмке, Ефрем в упор посмотрел сыну в глаза:
— Почему ты меня ни в чём не упрекаешь?
— За что? Ты был винтиком этой беспощадной машины, которая переехала миллионы жизней.
— Но я был таким же беспощадным, как эта машина. — Он помолчал, выпил ещё рюмку и хрипло произнёс. — Анонимку на тебя написал я.
Алик оторопел.
— Я тебе не верю! — Ефрем молчал, опустив глаза, и Алик понял, что это правда. — Но… Но зачем?
— Боялся, что тебя отпустят. Боялся, что ты уедешь и опозоришь нашу семью… Мама это сердцем почуяла, у нас был тяжкий разговор, потом она умерла… — Голос его прервался, он снова налил себе и выпил. — Я всё потерял: жену, веру, сына… Для тебя — я чужой и вредный старик. Ты всю жизнь любил маму, а меня никогда. У мамы преданность партии уживалась с христианским милосердием, а у меня была только еврейская одержимость…
Всё это он говорил, не глядя на Алика, упираясь глазами в стол. Снова хотел налить, но Алик отставил бутылку.
— Тебе будет плохо.
— Мне уже плохо. Так плохо, что хуже не бывает. У меня больше ничего и никого нет. Кроме тебя. Подожди, не отвечай!.. Можешь меня ненавидеть, проклинать, даже убить… Но ты — единственный близкий мне человек. — Он сделал паузу и вдруг попросил. — Разреши мне уехать с тобой в Израиль. — Увидев поражённый взгляд сына, поспешно добавил. — Я не буду тебя обременять. Я приду к Стене Плача и попрошу, чтобы меня научили молиться… — Снова помолчал, потом тихо спросил: — Ты пришлёшь мне вызов?
— Пришлю, — пообещал Алик. Тоже помолчал. Потом попросил. — Расскажи, как мама умирала? Не мучилась?..
— Отошла, как святая, за несколько часов, при полном сознании. Только перед самым уходом, стала бредить. Всё время повторяла: «Очередь, очередь… Я пропустила очередь…»
— Это были её последние слова?
— Да, — ответил Ефрем и снова налил себе водки. А Алик, впервые после возвращения из тюрьмы, заплакал.
— Я перебирал её сумку. Остался только пакет с лекарствами и квитанции об оплате газа и электричества. И всё. Понимаешь: всё!
— Ложись спать, папа.
— Сны даются нам для встречи с ушедшими. Я каждую ночь ложусь спать в ожидании, что она мне приснится. Но она не приходит в мои сны, и я знаю почему: она не хочет меня тревожить. Я понимаю, что она умерла, но я никогда не произношу этого вслух, чтобы не приучать себя к этой фразе. Я убедил себя, что она просто куда-то ушла и вот-вот вернётся или хотя бы позвонит. Как ты думаешь, если я уеду в Израиль, она найдёт меня там?
— Конечно, найдёт, — ответил Алик, — там ближе к Богу.
Неслучайно слово «очередь» стало последним предсмертным словом Танюры — очередь была постоянным спутником социализма. В очереди стояли на приём к врачу в поликлинике, за справкой в домоуправлении, за импортными сапогами, за мебелью, за транзистором, за свежей рыбой, за апельсинами, за маслом, за мёдом, за колбасой. Очередь вошла в жизнь советских людей, как норма,
Благословенные времена для продавщиц и завмагов — как же они их сейчас оплакивают!..
Но в очередях стояли не только за колбасой и сапогами, но и за пониманием, за справедливостью, за элементарным уважением… Вспоминаю, как в одном ресторане я прочитал социалистическое обязательство: «Быть вежливым с посетителями». И подумал, как же им, бедненьким, трудно уважать нас, если для этого приходится подписывать специальные обязательства. Представляете, что бы они нам наговорили, если бы не обязательства!.. Я с детства был наслышан, что до революции посетители орали на официантов. И с детства наблюдал, как официанты хамят посетителям. Очевидно, жизнь убедила их, что революцию делали только для официантов.
Наконец, разрешение было получено, билеты куплены, и Жора устроил прощальный ужин. Время изменилось и в отличие от тихих и печальных проводов Тэзы и бабы Мани, эти были шумными и весёлыми. По заданию Жоры, Алик Розин снимал их на видеоплёнку, «для истории». Еды и выпивки было в неограниченном количестве — Жора продемонстрировал свои возможности «заднепроходчика».
Пили сперва за благополучный перелёт, за встречу с Мариной и Маней, за Жорино устройство… Потом тосты стали более глобальными: за перестройку, за здоровье Горбачева, за «пролетарии всех стран соединяйтесь»… Этот тост произнесла старуха Гинзбург, всё ещё бодрая и активная. Недавно к ней приезжала дочь из Германии, привезла двух внуков и много подарков. Гинзбург, которая во всеуслышание заявляла, что не пустит изменников на порог, при виде внуков обмякла и прослезилась. Внуки бросились к ней с криком: «Либе гроссмуттер!». Старухе показалось, что они говорят на идиш, и она окончательно разрыдалась, помирилась с дочерью и та уговорила её переехать в Мюнхен. Сейчас Гинзбург исподволь готовила общественное мнение двора, сообщая каждому по очереди, что компартия в ФРГ развалилась, её необходимо укрепить истинными коммунистами и, вероятно, её, Гинзбург, туда скоро командируют.