Тибетское Евангелие
Шрифт:
Губы Лиды сложились в серую надменную подкову. Глаза тлели тусклым, бессильным гневом.
«Что ты врешь все! И не стыдно! Старый бес! Старый до молодого охоч!»
Я трясся весь. Горел. Горело тело. Пылал лоб. Выпрыгивало из-под ребер сердце. Или это машина тряслась на ледяных ухабах?
«Лида, родная… Лида, послушай! Ведь вот я тебя вижу, ты же ко мне пришла, значит, ты живая! Ты живешь там, куда и я уйду! Значит, все едино! И нет разлуки! А любовь — она же… Лидочка… как птичка! Ее же нельзя… в клетке…»
«А я с
Отвернула от меня голову. Я отупело сидел перед ней на табурете в новом меховом жилете. И я был никакой не Исса, а просто дурак муж ее Васька, до водочки охоч и до непонятных девиц молодых, и виноват я был кругом перед ней, и чем оправдаться не знал.
И тогда я встал перед ней в этом нелепом, на живульку сметанном жилете. И сказал:
«Лидка! Я клетку открыл. Ты свободна. Лети!»
Седая прядь выбилась из пучка, удивленно задрожала нежной паутиной.
«Только меня… не забудь…»
И Лидия, покойная жена моя, рванулась ко мне, приникла, притиснулась, обняла меня цепко, крепко, так плотно, жарко прислонилась — не отдерешь, вклеилась, вросла, вонзилась, и я сам не понял в этой сумасшедшей тряске, когда ее старые руки стали моими руками, ее венозные немощные ноги — моими ногами, ее огрузлый живот — моим животом, и когда она слилась со мной и стала мною, странником Иссой, исчезнув и родившись.
АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: ВСТРЕЧА С ДАЛЕКИМИ
Я видел, он услышал голос.
Я тоже его услышал.
Стояла глубокая ночь. Купцы спали на широко расстеленных кошмах из белоснежной шерсти тонкорунных баранов.
Вавилон спал. Спали узкогорлые глиняные кувшины у стены. Спали стены глинобитного дома, бедного, да чистого: славная здесь трудилась хозяйка. Спали птицы в огромном саду, разбитом вокруг дома. Спало вино в сосудах. Спала мука в ларях. Спали овцы, бараны и козы в домашнем закуте, вздыхали, дрыгали во сне ногами. Спала яркая, острая звезда в окне. Из окна вплывал в дом сонный теплый воздух. Спали куры, петухи и павлины, бессмертные птицы; и деревянная, выкрашенная черной краской статуя здешнего бога Бэла уснула, закрыла глаза.
Мальчик приподнялся на кошме. Глаза широко раскрыты, так, что загнутые, будто у девушки, ресницы упирались в нижнее веко и в складку надбровья.
— Да? — тихо сказал он, и звук голоса упал в пустоту и сон. — Иду. Слышу тебя и иду.
Выбросил ноги из-под шерстяного покрывала.
Накинул на плечи плащ. Сандальи не стал надевать. Любил ходить босой.
Тихо, не скрипнув дверью, вышел.
В другой половине дома спала хозяйка, одинокая женщина с сединой в смоляных волосах; она одна держала хозяйство на плечах, спала, умаялась. Никто не проснулся.
Пахло кислым молоком и непроделанным молодым сыром.
Господин мой пошел, и я полетел над ним, вслед за ним.
Я опередил его. Знал, куда он идет по пустынным, страшным ночью улицам великого Вавилона. Среди уступчатых башен и кружевных дворцов. Среди висящего из окон белья и гор нечистот, и полчищ мух. Среди садов и каналов, крепостных стен и гранитных парапетов, окаймляющих неуклонный ход, вечный рокот речной воды.
Он, как слепой, ведомый собакой, безошибочно, уверенно шел к зиккурату, и зиккурат вырос перед ним внезапно и мощно, и семь ярусов насчитывал он.
Исса медленно вошел в черную, раскрытую, как орущий рот, ямину двери и медленно стал подниматься по лестнице, освещенной чадящими факелами. Пламя билось над его головой, летало. Я обжег себе крылья.
Мой царь медленно вскидывал ноги, ступени зиккурата были очень крутые, громадные, для великанов. На висках у мальчика проступил пот. Я подумал: почему бы мне не подхватить его под мышки, не приподнять над лестницей — и легко не перенести на самый верх башни?
Незримые руки мои уже протянулись! Остановил я себя.
Сказал: иди, родной мой, сам иди! Наступит время — будешь летать в широком небе; а еще пройдет время — и все люди станут как ты, ты был прав, говоря это купцам у степного костра, охваченный голубым нежным пламенем.
Дошел. Дверь за чугунное кольцо потянул. Скрежет раздался пугающий. Исса переступил порог. Тяжелая, как сама жизнь, дверь тихо закрылась за его спиной.
Мы оказались в комнате под сводами. Глаза отрока медленно привыкали ко тьме. Я же видел во мраке, как кошка. Наконец и Исса мой различил троих: женщину, мужчину и древнего старика.
Борода старика жалко, лучисто серебрилась. Я мог рассмотреть каждый дрожащий волосок. Лысина блестела старой темной медью. Глаза были полузакрыты, прикрыты опухшими веками. Слепой старец протянул вперед руки. Руки дрожали. Женщина в темно-вишневом хитоне шагнула вперед, и мальчик увидел, что перед старцем — огромная каменная чаша, до краев полная воды.
Мужчина обернул к Иссе лицо. Он был горбонос и высок, одного роста с Иссой. Его лицо походило на полоску дубленой овечьей кожи. Исса жадно глядел. Старый человек, прожил большую жизнь. Но белому старцу годится в сыновья. На каком наречье будешь говорить с ними, царь мой, ребенок?
Исса глубоко вздохнул и сказал:
— Мир вам!
Он сказал это на своем родном языке.
Видел: поняли его.
Медлили. Не спешили с ответом. Старый темноликий мужчина, подобно белому старцу, вытянул руки над странной чашей. Вода колыхнулась.
— Мир тебе, — ответил по-арамейски Темноликий.
Женщина вздрогнула. Я видел: дрогнула кожа у нее под лопатками, под невесомыми складками хитона. Она сделала еще шаг вперед, еще, еще. Обошла Иссу по кругу и встала сзади. У него за спиной.