Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Шрифт:
Голуборожцы, переболевшие детской болезнью «левизны» лет десять тому назад, не одобряли в поэзии шутовства. Тициан Табидзе в автобиографии пишет осуждающе об этих «эпигонах русского футуризма», которые «еще в 1925 году, запутавшись в творениях Хлебникова, превозносили „заумную“ поэзию, лишенную всякого национального колорита. Даже появление „Лефа“ не подействовало на них отрезвляюще. Просуществовав три-четыре года, большинство из них навсегда вышло из литературы; часть же, пройдя влияние „Голубых рогов“, впоследствии влилась в мощный поток пролетарской комсомольской поэзии <…> стараясь постепенно освободиться от формализма».
Симон Чиковани позднее подружился с голуборожцами.
По этому высказыванию можно судить и об отношении Тициана к московскому «Лефу»…
Тициан становился достопримечательностью грузинской
«У него огромные светлые глаза, умные, добрые, и дышащие добротой губы. Ровно подстриженная челка на лбу и фигура, элегантная в своей тучности, которую свободно драпирует белая блуза, — придают ему сходство с римлянином. И в то же время он — грузин в высшем выражении его интеллигентности и артистизма, — это Ираклий Андроников рисует портрет поэта. — Он пылок в разговоре и медлителен в ритме больших шагов, и ходит вразвалку. Он полон внимания и в то же время задумчив. Даже мечтателен. Рука с папиросой между длинными нежными пальцами изогнута в той великолепной свободе, какая бывает только у спящего. Веки прикрывают глаза медленно, а речь быстра, даже тороплива, пожалуй… И заразительный смех — чистый, веселый, нечаянный, с придыханием заядлого курильщика…
Он всегда с людьми и на людях. Всегда одержимый пафосом дружбы, нежным вниманием к другим, потрясающей добротой, душевной щедростью — вниманием, не стоящим ему никаких усилий!
Какое интересное было время! Люди какие! И Тициан среди них, не похожий ни на кого в оригинальном своем обличии, которое так же органически стало выражением его духа, как его имя, как стихи…»
Стихи он читал охотно, и свои, и чужие: Блока, Тютчева, Анненского.
Желтый пар петербургской зимы, Желтый снег, облипающий плиты… Я не знаю, где ВЫ и где МЫ, Только знаю, что крепко мы слиты. Сочинил ли нас царский указ? Потопить ли нас шведы забыли? Вместо сказки в прошедшем у нас Только камни да страшные были. Только камни нам дал чародей, Да Неву буро-желтого цвета, Да пустыни немых площадей, Где казнили людей до рассвета…Иннокентий Анненский, Тютчев, Блок…
Тициан очень любил читать блоковских «Скифов».
Читая стихи по-русски, он странновато растягивал слоги, — терялся привычный ритм, стих звучал по-своему выразительно, бездонно и чуть глуховато, с придыханием — удивительно лично.
«Каждого вновь прибывшего к нам поэтического гостя первыми встречали, как правило, Паоло Яшвили и Тициан Табидзе, — вспоминает Георгий Леонидзе. — Паоло был гостеприимным хозяином, Тициан — подлинным Авраамом любого пиршества поэтов… Он в этом отношении продолжал традицию прославленного поэта, друга и тестя Грибоедова — Александра Чавчавадзе, и знаменательно, что он по воле случая жил именно там, где когда-то стоял дом Александра Чавчавадзе» (летом 1921 года они переселились в освободившуюся квартиру родственников Нины Александровны на Грибоедовской, 18).
Дом Тициана стал местом традиционных поэтических встреч, и никто из приезжавших в Тбилиси русских поэтов не миновал его. Здесь умели «отнестись» к человеку, приветить, увлечь искренним разговором, вовлечь в общий спор, накормить. Друзья Тициана едва ли не каждый день собирались в его просторной столовой, за большим овальным столом, и никто не чувствовал себя здесь лишним или забытым. А давно ли самого Тициана не заставить было обедать дома? — всё норовил уйти в облюбованный им и его кутаисскими друзьями духан, где кормили по-имеретински, — всякая другая еда Тициану всю жизнь казалась безвкусной; из духана он приносил домой мчади — кукурузные маленькие лепешки, завернутые в розовую бумагу. Дома не сразу приноровились к его западно-грузинскому вкусу. Все же приноровились. Тогда и друзья перекочевали к нему. За столом читали стихи, спорили о стихах.
«6 сентября 1924 года, после десятидневного пребывания, из Тбилиси уехал Владимир Маяковский, а 9 сентября на проспекте Руставели появился Сергей Есенин, — вспоминает Симон Чиковани. — Маяковский своей внушительной внешностью и громким басом сразу привлекал внимание прохожих, а внешне более обыкновенный Есенин почти не выделялся на улице из толпы. Но при близком общении он сразу раскрывался как обаятельный и чрезвычайно привлекательный человек. С его ясным и по-настоящему красивым лицом, с его светло-голубыми глазами и пшеничного цвета, разделенными пробором кудрями очень гармонировал серый костюм. По проспекту он шел легкой походкой, во всей его внешности сквозила благородная простота… В нем не было ничего вызывающего, и меньше всего он был похож на скандалиста. Спокойно шел он по тбилисским улицам и пристально вглядывался в незнакомый город. С первого же дня он крепко подружился с голуборожцами, с ними и проводил главным образом свое время».
В статье «С. Есенин в Грузии», напечатанной в газете «Заря Востока» вскоре после смерти Есенина, Тициан вспоминает:
«В первый же день по приезде в Тифлис он прочел мне и Шалве Апхаидзе свое „Возвращение на родину“. И стихи, и интонации голоса сразу же показали нам, что поэт — в творческом угаре, что в нем течет чистая кровь поэта…»
Поэтические вечера Есенина в Тифлисе проходили с необычайным успехом.
Тициан Табидзе писал:
«В этот период С. Есенин сознательно стремился порвать со старым образом жизни. Видно было, что кабацкая богема ему до боли надоела, но он еще не находил сил вырваться из ее оков… Здесь нет возможности описать все встречи с поэтом: много в них интимного, многое лишено широкого общественного интереса, многого просто не уместить, но есть и много важного для советской общественности: я имею в виду взаимоотношения русских и грузинских поэтов. У меня со стенографической точностью воспроизведены для подготовляемой о С. Есенине книги беседы на эту тему на банкете, устроенном в честь поэта…»
Скупые строки газетной заметки не вместили ни дружеского чувства, ни подробностей многочисленных встреч, ни разговоров; это — главное в их отношениях — казалось тогда неважным, лишенным «общественного интереса».
На Кавказ Есенин приехал наследником поэтических русских традиций, и предшественниками его были Пушкин, Лермонтов, Грибоедов; и Есенин об этом говорил, не смущаясь, — он себя ставил в этом ряду, обращаясь к «седому Кавказу»:
…А ныне я в твою безгладь Пришел, не ведая причины: Родной ли прах здесь обрыдать Иль подсмотреть свой час кончины. Мне все равно! Я полон дум О них, ушедших и великих. Их исцелил гортанный шум Твоих долин и речек диких. Они бежали от врагов И от друзей сюда бежали, Чтоб только слышать звон шагов И видеть гор глухие дали. И я от тех же зол и бед Бежал, навек простясь с богемой…Кавказ — последнее прибежище его смятенной, израненной души — предельное откровение…
Маяковский глушил в себе непрошенную тоску, для которой нет, не должно быть места в новом, социалистическом искусстве, которому дела нет до каких-то там чувств, личных и мелких, лишенных общественного, социального смысла, не содействующих прогрессу и не зовущих вперед — в будущее. Есенин видел в Маяковском внешнюю браваду, издевался над поспешной готовностью большого поэта служить самомалейшей злобе дня: пусть хоть рекламе, лозунгу, газетному призыву; не понимал искренности его душевного порыва. В том же стихотворении «На Кавказе» Есенин писал с незаслуженной, злой издевкой: «Мне мил стихов российских жар — есть Маяковский, есть и кроме, но он, их главный штабс-маляр, поет о пробках в Моссельпроме…».