Тигровый, черный, золотой
Шрифт:
Здесь надо было добавить «извините, пожалуйста», однако есть ситуации, когда извинение подразумевается настолько явно, что выражать его вслух – лишь обеднять невысказанное.
Акимов нахмурился. Они по-прежнему стояли, разделяемые дверным проемом. Пожелай он захлопнуть дверь и оставить Анаит в чулане, ему бы ничего не помешало.
– Картины? – переспросил Акимов. – Те, что украли?
Анаит молча кивнула.
Мирон озадаченно переступил с ноги на ногу, взглянул на чашку, словно не понимая, что это за предмет. Он был в домашних серых брюках и
– Ты решила, что я украл «Тигров» и… кто там еще?
– Снежный барс, – кротко сказала Анаит.
– Ну, это, допустим, не барс, – пробормотал Акимов. – Я все-таки барсов видел… Нет, это гибрид кота с игуаной… Выродок печальный… Послушай-ка, – он шагнул к Анаит, и она лишь усилием воли заставила себя не отшатнуться, – зачем я, по-твоему, должен был их украсть? Как ты для себя объяснила это дикое предположение? Это, кстати, Бурмистров тебя ко мне отправил?
– Он здесь ни при чем!
– М-да? А удивительно. Поступок вполне в его духе.
– Я сама, – твердо сказала Анаит. – А зачем вам щеколда на двери снаружи?
– Что? А, это от собаки. У отца когда-то был пес, он научился сбрасывать носом крючок и пробирался в чулан, грыз все подряд… Так, и все-таки: зачем мне воровать этих, господи прости, чудовищ? Чтобы сделать мир лучше?
– Чтобы ваши работы отправили в Амстердам вместо бурмистровских!
Акимов ошарашенно уставился на нее и вдруг расхохотался. Смеясь, он вышел из чулана и махнул ей рукой: иди, мол. Анаит медленно выдохнула – она до последнего не была уверена, что ее не оставят сидеть под замком.
Художник вернулся в большую комнату, налил в свою чудесную фарфоровую чашку какой-то темно-бурый чай из крошечного глиняного чайника с крышкой-пуговкой.
– Сядь, – кивнул на стул у окна. – Как в дом попала?
– Нашла ключ на елке и открыла.
– Ключ на елке тоже показали?
– Нет… Ключ я сама.
– И где он сейчас?
– На полочке, – честно сказала Анаит. Она действительно положила ключ на полку в коридоре, чтобы не искать его потом по карманам.
– М-да… А я-то был уверен, что Коля, бестолочь, забыл запереть… – пробормотал Акимов, отпил чай и задумался.
Анаит сидела, сложив руки на коленях, и молча ждала, когда определится ее дальнейшая судьба. Акимов мог вызвать полицию. Мог выставить ее. Мог позвонить Бурмистрову, Ясинскому, черту в ступе и рассказать о ее выходке! Она не представляла, чего от него ожидать.
– Что за безумная идея насчет моих картин и Амстердама? Только не говори, что ты это сама придумала. Ты же не дура, в конце концов! Завязывай играть в героическую партизанщину и выгораживать своего Бурмистрова.
Анаит смиренно приняла не-дуру, которая прозвучала именно как дура. Не человеку, отсидевшему два часа в чужом чулане, обижаться на критику.
– Я вам уже объяснила: Игорь Матвеевич вообще ничего не знает. Я считала, вы хотите попасть в амстердамскую галерею.
Акимов перегнулся через стол:
– Девочка, ты понимаешь, что у меня нет ни единого шанса выставиться в амстердамской галерее? У меня его не было бы, даже если бы украли вообще все картины Имперского союза! Ясинский скорее отправил бы Голубцову, чем меня. Ты что, проспала все выставки? Нет ни одного – слышишь, ни одного человека, которому нравились бы мои работы. Их никто никогда не купит, а интерес Ясинского – исключительно материальный.
– Мне, – тихо сказала Анаит.
– Что – тебе?
– Мне нравятся ваши картины.
Акимов презрительно скривился:
– Перестань. Я тебя и без этого выпущу. Можешь идти хоть сейчас.
Анаит вспыхнула.
– Мне нравятся ваши картины, – твердо повторила она. – Они… это очень талантливо.
– Не мелочись! Скажи уж сразу: гениальны. Может, тогда…
Анаит вскинула взгляд на Акимова, и он внезапно осекся.
– Я знаю, что ни один из наших художников вам в подметки не годится! – с плохо сдерживаемым гневом сказала она. – Не пытайтесь на меня давить! Я поступила плохо, когда забралась к вам и обыскала вашу дачу. Хотите – вызывайте полицию. Но не смейте мне говорить, что мне думать о ваших работах!
– Да я не то что… – Акимов несколько растерялся. – Никто на тебя не давит, с чего ты взяла! Что вообще за нелепый разговор…
– Ваши картины – потрясающие, необыкновенные, – продолжала Анаит, не замечая, что раскраснелась. – И «Белый кит», и «Голос», а особенно – «Нет реки». Фактически вы работаете в акварельной технике маслом, и в «Голосе» это особенно оправдано…
– Потому что краски дорогие, – буркнул Акимов.
– И серый фон! – Она не могла успокоиться. – Это ведь мешковина, правда? У вас холст говорит, понимаете, он поет!
– Экономия на серой краске у меня поет…
– А как вы контуром работаете! Я не понимаю, как это – вы ведь не учились, да? Все говорят, что вы самоучка, и тогда это вдвойне, втройне… Вы понимаете? – Она взмахнула перед собой руками, словно подбрасывая в воздух птицу. – Ай, нет, вы ничего о себе не понимаете! У вас отец художник – значит, он вам показывал?..
– Мой отец мне ничего не показывал, – резко оборвал ее Акимов, и Анаит замолчала.
Он встал, сердясь на самого себя за резкость. Идиотская ситуация… Все, надо заканчивать этот ералаш, пусть экзальтированная дурында проваливает на все четыре стороны.
Он обернулся к Анаит, по-прежнему сидящей, сложив руки на коленях, и твердо сказал:
– Ну вот что…
Она подняла на него глаза. На нежных фарфоровых щеках остывала краска.
– …есть хочешь? – безо всякой уверенности закончил Акимов.
…Мирон накрыл ей в кухне. Они сидели, разделенные узкой доской откидного стола, и девушка доедала кашу с тушенкой. Остатки соуса подобрала кусочком хлеба – ловко, аккуратно, не оставив на тарелке ни пятнышка, ни крошки. Не смущаясь, облизала пальцы.