Тихий Дон Кихот
Шрифт:
Часть первая
ПОЧВА И СУДЬБА
Глава 1
Прежде всего, сын мой, тебе надлежит бояться бога, ибо в страхе господнем заключается мудрость, будучи же мудрым, ты избежишь ошибок.
«Подними камень, и там найдешь Меня, рассеки дерево — и там…». Там-тарам! Высокое березовое полено не раскололось, а раскрылось, как книга в черно-белом переплете. На узких белых страницах не было ни слова, только след от сучка, словно смазанная
— Где же Ты? — спросил Корнилов. — В последнем полене, что ли, прячешься?
Он размахнулся уже вполсилы, переходя к березовым дробям, деревянным долям. Стоячий воротничок пуховика тер при замахе уши, шумел ощипанными гагачьими стаями, шептал громким шепотом его имя. А может, его и вправду кто-то кличет?
Михаил сильнее, чем требовалось, послал колун в четвертинку полена, чтобы тот так и остался в колоде, заломил назад вязаную шапочку каким-то былинным жестом и с удовольствием осмотрелся.
Был самый конец февраля, но казалось, что зима только настоялась, обжилась, подоткнула снежное одеяло поудобнее, взбила глубокие сугробы. Белые монастырские стены сейчас напоминали огромную снежную крепость, ярко сверкавшую непримятым снегом снизу, у основания, и будто подтаявшую поверху, выщербленную ветром, солнцем и потешными боями. Настоятель монастыря отец Макарий, глядя в эти дни на обнажившийся местами кирпич, темные дыры и открытые переломы в несущих конструкциях, вздыхал и молился о будущем православном спонсоре, которого почему-то ждал по весне, как перелетную птицу.
Особенно волновала протоиерея западная стена монастыря, которая минувшей осенью сползла в реку, образовав что-то вроде грубовато одетой в камень набережной.
— Завались южная стена или любая другая, я бы только перекрестился, — говорил отец Макарий Корнилову. — А тут такая сторона света, можно сказать, политическая! Запад! Строго по азимуту, ни градусом влево, ни градусом вправо… Ведь патриархия сразу обратит внимание, усмотрит, как пить дать, усмотрит тенденцию…
— Случайность, — кратко утешал его Михаил, внутренне посмеиваясь над чудачеством не от мира сего. — Берег подмыло, и кирпич упал.
— Кирпич ни с того ни с сего не падает, — совсем по-булгаковски отвечал настоятель, видимо, репетируя претензии своего церковного начальства…
Никто вроде Корнилова не звал. Никому на всем белом свете в это мгновение он, Михаил, не был надобен, прислушивайся — не прислушивайся. А может, он просто устал, вот и останавливается, вслушивается, прикидывается? Вон уже приличная дровяная горка образовалась, а щепок-то сколько! Или это на морозе дышится тяжело, кислорода не хватает?
— Небо было ясное, голубое, вымороженное. Снег громко хрустел даже от движения рук, даже когда Корнилов только запрокидывал голову. Все двадцать градусов здесь, не меньше! А в двух шагах — оттепель, с разогретой солнцем шиферной крыши течет, растут прямо на глазах сосульки, от ударов солнца и колуна съезжают вниз цилиндрики снега. Скоро крыша совсем очистится, останется немного снега только на деревянном крестике.
— Даже
— Ой, Миша, что вы наделали! — услышал он женский голос через гусиное шипение пуховика в самые уши.
— Что можно было наделать с поленьями? Расколоть их не с того конца? — Корнилов обернулся.
Акулина, стряпуха с монастырской кухни, качала головой, глядя на его деяния. Ее свернутый в сторону нос придавал ей вид детского портрета. Будто ребенок долго мучился над этой деталью лица, а потом взял да и нарисовал его чуть в профиль. То ли стесняясь, то ли от мороза, Акулина спрятала свое увечье под платок и только тогда позволила себе более или менее открытый взгляд на статного мужчину.
— Кто же поверит, что я одна столько наколола, Миша? Будет мне опять от отца Макария на пряники. Скажет: «Вот как ты епитимию мою исполняешь! Мягкосердных гостей наших соблазняешь…»
Она вдруг зарделась, фыркнула в платок, как деревенская девчонка, оступилась, черпнула в валенок снега и совсем уж потерялась.
— За что это отец Макарий вас наказал дровами? — спросил Корнилов, хотя спрашивал уже это пару часов назад, когда почти силой забирал из женских рук тяжелый колун. Надо же было что-то сейчас сказать.
— Да все за язык мой, — повторила свой прошлый ответ Акулина.
— Начальство ругаете? — уточнил Михаил.
— Что вы! — замахала на него руками женщина. — Разве ж я такое могу позволить? Так просто, набрешу всякого, что сама потом не рада. Язык болтает, а голова не знает. На кухне все одна, да молчком. Так могу и год промолчать. А тут увидела Аннушку, то есть супругу вашу, обрадовалась, понесло меня, как с горы на санках. Она вон как похорошела, повзрослела, многого повидала, в Японию, говорит, съездила, с новым мужем теперь… А я тут все на кухне. Все меж святых мощей. Щи, каша, пряники вот наши знаменитые, монастырские. От поста до поста, от Святок до Троицы… Что это я про песьеголовых вспомнила? Грех-то какой! Удивить я Аннушку, что ли, хотела, напугать? Будто и говорить не о чем было. Мне бы самой ее послушать … А отец Макарий тут как тут. Ходит тихохонько, как кошечка, все прислушивается. «Бойся Вышнего, не говори лишнего!» Вот и наказал меня за греховные разговоры…
— Это же тридцать седьмой год какой-то! — посочувствовал ей Корнилов. — За бабьи разговоры на лесоповал отправляют! Суров ваш отец Макарий…
— Неправда, — покачала головой Акулина неодобрительно. — Добрый он, сердцем отзывчивый, отходчивый такой. Какой же это лесоповал, тридцать седьмой год? На свежем воздухе дрова-то поколоть! Это мне только в охотку…
Она опять смутилась.
— Только мне бы столько в три дня не наколоть. Да и от кухни меня никто не освобождал. Спаси вас Господь, Миша. Вот что отцу Макарию я скажу?