Тихий Дон. Том 2
Шрифт:
Мать Мишки имела обыкновение прятать там от детворы сушеные яблоки.
Вспомнив это, Мишка подошел к половице. «Неужели мамаша не ждала меня? Может, она тут чего прихоронила?» – подумал он. И, обнажив шашку, концом ее поддел половицу. Скрипнув, она подалась. Из подпола пахнуло сыростью и гнилью. Мишка стал на колени. Не освоившиеся с темнотой глаза его долго ничего не различали, наконец увидели: на разостланной старенькой скатерти стояла полбутылка с самогоном, сковорода с заплесневелой яишней, лежал наполовину съеденный мышами кусок хлеба; корчажка плотно накрыта деревянным
Мыши изгадили еду; одно молоко да самогон остались нетронутыми. Мишка выпил самогон, съел чудесно нахолодавшее в подполе молоко, взял белье, вылез.
Мать, вероятно, была за Доном. «Убоялась оставаться, да оно и лучше, а то казаки все одно убили бы. И так небось за меня трясли ее, как грушу…» – подумал он и, помедлив, вышел. Отвязал коня, но ехать к Мелеховым не решился: баз их был над самым Доном, а из-за Дона какой-нибудь искусный стрелок мог легко пометить Мишку свинцовой безоболочной повстанческой пулей. И Мишка решил поехать к Коршуновым, а в сумерках вернуться на плац и под прикрытием темноты запалить моховский и остальные купеческие и поповские дома.
По забазьям прискакал он к просторному коршуновскому подворью, въехал в распахнутые ворота, привязал к перилам коня и только что хотел идти в курень, как на крыльцо вышел дед Гришака. Снежно-белая голова его тряслась, выцветшие от старости глаза подслеповато щурились. Неизносный серый казачий мундир с красными петлицами на отворотах замасленного воротника был аккуратно застегнут, но пустообвислые шаровары спадали, и дед неотрывно поддерживал их руками.
– Здорово, дед! – Мишка стал около крыльца, помахивая плетью.
Дед Гришака молчал. В суровом взгляде его смешались злоба и отвращение.
– Здорово, говорю! – повысил голос Мишка.
– Слава богу, – неохотно ответил старик.
Он продолжал рассматривать Мишку с неослабевающим злобным вниманием. А тот стоял, непринужденно отставив ногу; играл плетью, хмурился, поджимал девически пухлые губы.
– Ты почему, дед Григорий, не отступил за Дон?
– А ты откель знаешь, как меня кличут?
– Тутошный рожак, потому и знаю.
– Это чей же ты будешь?
– Кошевой.
– Акимкин сын? Это какой у нас в работниках жил?
– Его самого.
– Так это ты и есть, сударик? Мишкой тебя нарекли при святом крещении? Хорош! Весь в батю пошел! Энтот, бывало, за добро норовит г… заплатить, и ты, стал быть, таковский?
Кошевой стащил с руки перчатку, еще пуще нахмурился.
– Как бы ни звали и какой бы ни был, тебя это не касаемо. Почему, говорю, за Дон не уехал?
– Не схотел, того и не уехал. А ты что же это? В анчихристовы слуги подался? Красное звездо на шапку навесил? Это ты, сукин сын,
Дед Гришака неверными шагами сошел с крыльца. Он, как видно, плохо питался после того, как вся коршуновская семья уехала за Дон. Оставленный родными, истощенный, по-стариковски неопрятный, стал он против Мишки и с удивлением и гневом смотрел на него.
– Супротив, – отвечал Мишка. – И что не видно концы им наведем!
– А в Святом Писании что сказано? Аще какой мерой меряете, тою и воздастся вам. Это как?
– Ты мне, дед, голову не морочь святыми писаниями, я не затем сюда приехал. Зараз же удаляйся из дому, – посуровел Мишка.
– Это как же так?
– А все так же.
– Да ты что это?..
– Да нет ничего! Удаляйся, говорю!..
– Из своих куреней не пойду. Я знаю, что и к чему… Ты – анчихристов слуга, его клеймо у тебя на шапке! Это про вас было сказано у пророка Еремии: «Аз напитаю их полынем и напою желчию, и изыдет от них осквернение на всю землю». Вот и подошло, что восстал сын на отца и брат на брата…
– Ты меня, дед, не путляй! Тут не в братах дело, тут арихметика простая: мой папаша на вас до самой смерти работал, и я перед войной вашу пшеницу молотил, молодой живот свой надрывал вашими чувалами с зерном, а зараз подошел срок поквитаться. Выходи из дому, я его зараз запалю! Жили вы в хороших куренях, а зараз поживете так, как мы жили: в саманных хатах. Понятно тебе, старик?
– Во-во! Оно к тому и подошло! В Книге пророка Исаии так и сказано: «И изыдут, и узрят трупы человеков, преступивших мне. Червь бо их не скончается, и огонь их не угаснет, и будут в позор всяческой плоти…»
– Ну, мне тут с тобой свататься некогда! – с холодным бешенством сказал Мишка. – Из дому выходишь?
– Нет! Изыди, супостатина!
– Самое через вас, таких закоснелых, и война идет! Вы самое и народ мутите, супротив революции направляете… – Мишка торопливо начал снимать карабин…
После выстрела дед Гришака упал навзничь, внятно сказал:
– Яко… не своею си благодатию… но волею Бога нашего приидох… Господи, прими раба твоего… с миром… – И захрипел, под белыми усами его высочилась кровица.
– Примет! Давно бы тебя, черта старого, надо туда спровадить!
Мишка брезгливо обошел протянувшегося возле сходцев старика, взбежал на крыльцо.
Сухие стружки, занесенные в сени ветром, вспыхнули розоватым пламенем, дощатая переборка, отделявшая кладовую от сеней, загорелась быстро. Дым поднялся до потолка и – схваченный сквозняком – хлынул в комнаты.
Кошевой вышел, и, пока зажег сарай и амбар, огонь в курене уже выбился наружу, с шорохом ненасытно лизал сосновые наличники окон, рукасто тянулся к крыше…
До сумерек Мишка спал в соседней леваде, под тенью оплетенных диким хмелем терновых кустов. Тут же, лениво срывая сочные стебли аржанца, пасся его расседланный и стреноженный конь. На вечер конь, одолеваемый жаждой, заржал, разбудил хозяина.
Мишка встал, увязал в торока шинель, напоил коня тут же в леваде колодезной водой, а потом оседлал, выехал на проулок.