Тихий Дон
Шрифт:
– Езжай, что стали! – крикнул на них скакавший мимо офицер. – Эка звери, хамье!..
Откуда-то пришлепали старик в черном длинном сюртуке и две женщины. Толпа окружила Жаркова. Протиснувшись, Григорий увидел, что тот еще дышит, всхлипывая и крупно дрожа. На мертвенно пожелтевшем лбу его выступил ядреный зернистый пот.
– Берите! Что же вы… люди вы али черти?
– Чего лаешься? – огрызнулся высокий пехотинец. – Берите, берите, а куда брать-то? Видишь, доходит.
– Обое ноги оторвало.
– Кровишши-то!..
– Санитары где?
– Какие уж тут санитары…
– А он ишо в памяти.
Чубатый
– Не вороши его, – сказал Чубатый шепотом, – зайди с этой стороны, глянь.
Он перешел на другую сторону, не выпуская из пальцев рукава Григорьевой гимнастерки, растолкал ближних. Григорий глянул и, сгорбившись, пошел в ворота. Под животом Жаркова дымились, отливая нежно-розовым и голубым, выпущенные кишки. Конец этого перевитого клубка был вывалян в песке и помете, шевелился, увеличиваясь в объеме. Рука умирающего лежала боком, будто сгребая…
– Накройте ему лицо, – предложил кто-то.
Жарков вдруг оперся на руки и, закинув голову так, что затылок бился меж скрюченных лопаток, крикнул хрипатым, нечеловеческим голосом:
– Братцы, предайте смерти! Братцы!.. Братцы!.. Что ж вы гляди-те-е-е?.. Аха-ха-а-а-а-а!.. Братцы… предайте смерти!..
XXI
Вагон мягко покачивает, перестук колес убаюкивающе сонлив, от фонаря до половины лавки желтая вязь света. Так хорошо вытянуться во весь рост и лежать разутым, дав волю ногам, две недели парившимся в сапогах, не чувствовать за собой никаких обязанностей, знать, что жизни твоей не грозит опасность и смерть так далека. Особенно приятно вслушиваться в разнобоистый говор колес: ведь с каждым оборотом, с каждым рывком паровоза – все дальше фронт. И Григорий лежал, вслушиваясь, шевеля пальцами босых ног, всем телом радуясь свежему, только нынче надетому белью. Он испытывал такое ощущение, будто скинул с себя грязную оболочку и входил в иную жизнь незапятнанно чистым.
Тихую, умиротворенную радость нарушала боль, звеневшая в левом глазу. Она временами затихала и внезапно возвращалась, жгла глаз огнем, выжимала под повязкой невольные слезы. В госпитале, в Каменке-Струмилове, молоденький еврей-врач осмотрел Григорию глаз, что-то написал на клочке бумаги.
– Вас придется отправить в тыл. С глазом серьезная неприятность.
– Кривой буду?
– Ну что вы, – ласково улыбнулся доктор, уловив в вопросе неприкрытый испуг, – необходимо лечение, быть может, придется сделать операцию. Мы вас отправим в глубокий тыл, в Петроград, например, или в Москву.
– Спасибочка.
– Вы не трусьте, глаз будет цел. – Доктор похлопал его по плечу и, сунув в руки клочок бумаги, легонько вытолкал Григория в коридор. Засучивал рукава, готовясь к операции.
После долгих мытарств Григорий попал в санитарный поезд. Сутки лежал, наслаждаясь покоем. Старенький мелкорослый паровозишко, напрягаясь из последних сил, тянул многовагонный состав. Близилась Москва.
Приехали ночью. Тяжелораненых выносили на носилках: те, кто мог ходить без посторонней помощи, вышли после записи на перрон. Врач, сопровождавший поезд, вызвав по списку Григория и указывая сестре милосердия на него, сказал:
– Глазная лечебница доктора Снегирева! Колпачный переулок.
– Ваши пожитки с вами? – спросила сестра.
– Какие у казака пожитки? Сумка вот да шинель.
– Пойдемте.
Она
– Вы не дремлете? – спросила сестра.
– Нет.
– Скоро приедем.
– Чего изволите? – Извозчик повернулся.
– Погоняй!
За железной тесьмой ограды маслено блеснула вода пруда, мелькнули перильчатые мостки с привязанной к ним лодкой. Повеяло сыростью.
«Воду и то в неволю взяли, за железной решеткой, а Дон…» – неясно думал Григорий. Под резиновыми шинами пролетки зашуршали листья.
Около трехэтажного дома извозчик остановился. Поправляя шинель, Григорий соскочил.
– Дайте мне руку. – Сестра нагнулась.
Григорий забрал в ладонь ее мягкую маленькую ручку, помог сойти.
– П'oтом солдатским от вас разит, – тихонько засмеялась прифранченная сестра и, подойдя к подъезду, позвонила.
– Вам бы, сестрица, там побывать, от вас, может, и ишо чем-нибудь завоняло, – с тихой злобой сказал Григорий.
Дверь отворил швейцар. По нарядной с золочеными перилами лестнице поднялись на второй этаж; сестра позвонила еще раз. Их впустила женщина в белом халате. Григорий присел у круглого столика, сестра что-то вполголоса говорила женщине в белом, та записывала.
Из дверей палат, расположенных по обе стороны длинного неширокого коридора, выглядывали головы в разноцветных очках.
– Снимайте шинель, – предложила женщина в халате.
Служитель, тоже в белом, принял из рук Григория шинель, повел его в ванную.
– Снимайте все с себя.
– Зачем?
– Вымыться надо.
Пока Григорий раздевался и, пораженный, рассматривал помещение и матовые стекла окон, служитель наполнил ванну водой, смерил температуру, предложил садиться.
– Корыто-то не по мне… – конфузился Григорий, занося смугло-черную волосатую ногу.
Прислуживающий помог ему тщательно вымыться, подал простыню, белье, ночные туфли и серый с поясом халат.
– А моя одежа? – удивился Григорий.
– Будете ходить в этом. Вашу одежду вернут вам тогда, когда будете выписываться из больницы.
В передней, проходя мимо большого стенного зеркала, Григорий не узнал себя: высокий, чернолицый, остроскулый, с плитами жаркого румянца на щеках, в халате, с повязкой, въедавшейся в шапку черных волос, он отдаленно лишь походил на того, прежнего Григория. У него отросли усы, курчавилась пушистая бородка.