Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Вертелась, вертелась Марфа, да и выложила все как есть. Пигаска же поклялась богом и всеми святыми, что страшная эта новость умрет в ее душе, как птица в клетке.
Уж дошел ли слух этот до самого Кирилла Платоновича, нет ли — бог весть. Никто с ним душевно не разговаривал, да и он ни с кем в хуторе близко не сходился. Знакомых его почти никто не видел: приезжали они ночью и ночью же уезжали. Водился с конокрадами и прочим сбродом, а таких дружков лучше не показывать людям. Хорошо умел говорить по-татарски и по-башкирски. Бывало, в молодые годы велит Василисе стол собирать, а сам куда-то уедет. Вернется
Федору теперь уж давно замуж отдали, и Ксюшка с Нюркой подросли. А шустрой да разговорчивой, бойкой Василисы не стало — поникла, слиняла, притихла навсегда. Не стало для нее и сизобрового сокола Кирюши — остался Кирилл Платонович, господин. Вгорячах родила она ему сына — Леньку — да на том и остановилась, завяла. За глаза в хуторе звали ее теперь не иначе как Дуранихой, подлинное-то имя не все уж и помнили. А Кирилла Платоновича честили ухабакой, петлей навеличивали. В глаза же никто не посмел бы ему так сказать.
Хозяйство свое Кирилл Платонович вел безалаберно, можно сказать, не занимался им — не до него было. А без ухода нет обихода. Лошадей десятка полтора держал, но не то чтобы шлеи хорошей или хомута — уздечки путевой не водилось. От такой сбруи, от недогляда спины, холки у лошадей вечно бывали сбиты, потерты. А водил он их то на оброти, то на веревке, а то и на полотенце — что под руку попадет. Обротей, правда, было у него предостаточно — по всему двору валялись и на плетне висели. Не зря он говаривал: «Была бы оброть, а коней добудем!»
Да ему и не надо было приобретать многих мелочей. Полог — воз накрыть, мешки для зерна, деготь — телегу подмазать, грабли, вилы — все брал он у Рословых во дворе. Приходил и брал, как свое. И никто препятствовать в этом ему не смел. Приносить взятое не имел привычки. Поэтому, когда чего-то не находили у себя Рословы, посылали ребятишек к Дурановым, и таким способом почти всегда возвращали утраченное.
Ненавидел он работу крестьянскую, презирал ее. Чертомелями постоянно мужиков обзывал и смеялся над их трудом каторжным. Работников держал человека по три, а то и больше. Старался нанять каких помоложе, поглупее. Ругал их редко и только по одному разу: как зашипит, как сверканет страшнющими своими глазами — и сразу прогонит.
А уж когда замышлял большое воровское дело и по плану выходило, что понадобится ему на какое-то время свой двор — нападал на него этакий зуд, места себе не находил. И будь тут хоть самая горячая страдная пора — хоть сенокос, хоть уборка хлеба, хоть молотьба — разгонял всех работников, Василисе приказывал сидеть с Ленькой в избе, не маячить на улице.
Даже случалось в такое время — сам приносил Рословым все, что брал у них раньше. Это — чтобы не влетели их ребятишки к нему в самое неподходящее время.
Будь рядом другие соседи, Кирилл Платонович и у них также «заимствовал» бы нужные вещи. Но с другой от него стороны жила помянутая бабка Пигаска со своим простоватым, немножко тронутым умом дедом, вечно пасшим стадо хуторских коров. Зато бабку
Младший брат Кирилла — Матвей — воротился лет пять назад с японской войны унтер-офицером, с двумя Георгиевскими крестами, с медалями — герой героем. А у Кирилла жил в работниках. Поскорее потом женился да и ушел от него.
Никого не терпел возле себя на равных Кирилл Дуранов.
Когда любопытные нагляделись на убитого волка и вдоволь наслушались от Леонтия Шлыкова потрясающих подробностей о том, как преследовал его этот зверюга от самого города, толпа у рословских ворот как то враз — будто скомандовал кто — начала уменьшаться, таять. Скоро остались почти одни ребятишки, а Леонтий все не унимался.
— Ведь он ведь, жаба ему в хайло, у самой Соковки там, в первом ложке, у березового колка, встрел меня и кружил всю дорогу, — десятый раз скороговоркой, взахлеб рассказывал Леонтий. — То вперед подхватится бечь, как собака бешеная, то опять сзаду сигануть ко мне в сани норовит. Да ведь злющий какой, изверг, зубищами клацает и на разводину ко мне передними лапами разок скакнул. А я его кнутом по шарам-то ка-ак врезал — глаз ему, стал быть, вышиб. Он посля на дорогу как выскочит да как примется бечь! А то сядет опять же на дорогу да и стоит, ждет, как подъеду…
— Эт какой ж ты ему глаз вышиб? — перебила трескотню Леонтия Дарья, остановившаяся тут на минутку с коромыслом, нагруженным по концам мокрыми холстами. — Третий, что ль?
— Какой еще третий? — опешил Леонтий, бойко повернув к ней остренький, шильцем, носик и тряхнув жиденькой бороденкой.
— А енти два-то целехоньки. Вон вылупились как, ровно утиные яйца там воткнуты.
— Ишь ведь чего углядела, — обиделся Леонтий. — А ты не встревай в мущинские разговоры, не бабье это дело! Не суйся где не надоть!
Но тут подошел Тихон, остановил его:
— Будет тебе сказки-то сказывать.
Тихон ухватил волка за переднюю ногу и поволок во двор. За ним потянулись туда и ребятишки, кто посмелее. А Леонтий, уразумев наконец, что слушать его тут некому, кроме этих сопляков, что замешкался он изрядно, что дома ждут его с покупками, враз осунулся и погрустнел.
Тихон, видать, в избу за ножом пошел. Леонтий, сгорбившись, как-то воровски подскочил к колодцу, крутанул за крюк, выволок окованную бадью и, достав из кармана пустую сороковку, сунул ее в воду. Бутылка, наполняясь, весело забулькала. За спиной хлопнула дверь.
— У-у, прах его возьми, воротился! — негромко проворчал Леонтий, дернул было бутылку, но она не наполнилась еще и наполовину — сунул обратно, утопив рукой.
— Угорел ты, что ль, аль с перепугу? — миролюбиво спросил Тихон, подходя. — Чего ж ручищи-то в бадье моешь, зашел бы в избу да напился.
— Ти-ша, ти-ше! — хитро прищурил глаз Леонтий и предупредительно поднял скрюченный указательный палец. Прищелкнул языком, туго забил свернутую из бумаги пробку, обтер бутылку рукавом, засунул в карман штанов. — Старуха моя приказывала наговорной водицы из городу привезть. А ту бабку, какая наговаривает, черти в гости кудай-то унесли. Смекаешь?